Читаем Вечное возвращение. Книга 2 полностью

Яша пробормотал что-то невнятное. У черной громады паровоза послышались голоса. Фонари в невидимых руках скакали по рельсам. Из Ранненбурга, из обитаемой тьмы, прошел вспомогательный поезд. Огни и грохот рассекли волнение Стрельцова, и он мысленно спросил себя, зачем все это рассказывал.

– Ну, а конец?

– Конец? Победа слабых. Брат получил фотографический аппарат. Я жестоко простудился, пролежал в постели и встал тем самым человеком, каким вы видите меня сейчас. Я бы не мог сказать тогда этого, но отчетливо чувствовал, – младенчество кончилось. Все свои силы потом я употреблял на то, чтобы вытравлять из себя все стрельцовское. Отец, говорят, пил две недели. Он потерял власть в семье. Впрочем, тут совпало с революцией… Он стал как-то мрачно сторониться и брата, и даже меня, клопа. Я тоже его в грош не ставил и иногда, – теперь стыдно вспоминать, – издевался над ним, кулак в спину показывал. Он увидит, подожмет губы под седыми усами и уйдет, ни слова. Даже мать слегка распрямилась.

– А что же сделалось с вашим братом?

– Ничего. Так, фотограф-любитель. Но с претензиями. Бездельник и обыватель. Всю революцию прожил сытно, бегал из голодных мест, из Москвы на Волгу, с Волги в Козлов, разорил мать и сестру. Пуще всего боится голода. Продавал отцовские вещи, а теперь продает барахло жены, которая к тому же служит. Не всем нужна свобода. После этого знаменитого плавания на льдине я молился на него, потом раскусил: ничтожный человек. Разве что только упрямый. Нет, не всем нужна свобода. О, я умею ненавидеть! Я воспитал в себе ненависть. Только бы не жить как все, без чувств, – одной сытостью!

Суета на станции росла. Пробежал служащий, тяжело дыша, он тащил на бегу всю тяжесть ночи, которая медленно, еле заметно сползала с вещей, грохала цепями, вздыхала, холодела.

– Должно быть, скоро поедем, – сказал Яша. – Я в Москве всего три месяца прожил, а уж так привык. За два дня в Тамбове до смерти надоело, провинция!

Стрельцов смутно почувствовал, что дальнейшее Яшу не интересовало. И мгновенно поток мыслей, пробивавшийся из стоящего моря прошлого в эту живую и тревожную ночь, остановился. И как у плотины скапливается пена, из которой выбиваются обломки досок, щепки, ветви, все, что успела захватить река, – так на границе воплощения в слово закипели воспоминания, невыполненные намерения, разрушенные мечтания. Он хотел быть инженером, писателем, путешественником, – но не жить с семьей, прославиться с ранних лет, как Киплинг. И Яша, практический Яша Шафир, с четырнадцати лет толкавшийся по редакциям и расписывавшийся в гонорарных ведомостях, душевно глуховатый от самоуверенности, почуял в перерыве беседы то, что волновало собеседника, и, по склонности выражаться укорочено и точно, сказал:

– «Уже девятнадцать лет, и ничего не сделано для бессмертия!»

Виктор растроганно заметил:

– С вами не раскаешься в откровенности.

Они погуляли еще. Ночная усталость зудом разъедала их кости – тем зудом, который гонит сон от изнемогшего тела. Полоска водянистой зелени возникла на горизонте и растекалась ввысь. Ночь легчала, прозрачнела, тьма, как осадок насыщенного раствора, сгущалась на земле черными вещами: паровозом, вагонами, столбами. Предвосхищая время и помня успех предыдущей реплики, Яша Шафир продекламировал:

– «Я белое утро в лицо узнаю».

– Это Пастернак!

– Начинаю вас уважать! – сказал Яша. И, помолчав, спросил: – А кто ваш любимый поэт из старых?

– Лермонтов, – быстро ответил Стрельцов. – Лермонтов был очень некрасив и, кроме того, прихрамывал. У меня тоже больные ноги, я их тогда простудил. Вообще жизнь не снабдила меня крыльями.

Такими юношескими разговорами они встретили рассвет.

Николай Баршев

Печаль о людях

Николай Валерианович Баршев (1988–1938) по отцу происходил из старинной дворянской семьи, мать его была балериной Мариинского театра. Окончил экономическое отделение Петроградского политехнического института, служил в Министерстве путей сообщения, а после революции – на Октябрьской железной дороге. В 1937 году отправлен на Колыму, где и умер.

В 20–30 годы Баршев выпустил пять сборников прозы. Его перу также принадлежат пьесы «Человек в лукошке» и «Кончина мира». Пьесу «Большие пузырьки» – а это инсценировка одноименного рассказа – НКВД истолковало как контрреволюционную.

В 1997 году в «Лавке букиниста» – была тогда такая рубрика в журнале «Октябрь», может, и сейчас имеется, не знаем, – Б. Филевский упомянул вышедшую в 1990-м книгу «Расколдованный круг». В этой книге Ленинградское отделение издательства «Советский писатель» заботливо собрало под одной обложкой произведения Василия Андреева, Николая Баршева и Леонида Добычина.

«Букинист» Филевский в своем кратком обзоре, касавшемся и прочих весьма многих книг, рассудил следующим образом:

Перейти на страницу:

Похожие книги