– Как можно жить в такой лачуге, когда под боком чудесный барский дом?
Мечтала устраивать спектакли, журфиксы, ужины. Пилила, пилила брата, наконец, допилила. Сдался.
Все кругом, конечно, страшно отговаривали. И свои, приисковые, и соседи золотопромышленники очень неодобрительно отнеслись к этой затее. Зачем, мол, искушать судьбу? Дом проклятый, хочешь верь, хочешь не верь, но человек там принял кончину не христианскую. Словом – жуть и нечисть. Местный лесничий, человек просвещенный и не пьющий, даже прямо сказал, что ноги его в этом доме не будет.
Но барышня отнеслась очень равнодушно к лесничевой ноге, как и ко всем уговорам, над духом голландца искренно посмеялась, и дом приказано было ремонтировать.
Перекрыли крышу, вставили окна, поправили печи. Пригласили батюшку отслужить молебен, устроили роскошный завтрак с сибирскими пельменями и русскими расстегаями и начали новую жизнь.
Дом оказался действительно отличным. Положим, дело было летом, и каково в нем будет зимой – мы себе не представляли. Обстановка от голландца осталась недурная, особенно столовая, с огромным камином и каким-то четырехэтажным буфетом, на самой вершине которого водружен был, вероятно, как символ нового для голландца отечества, огромный двухведерный самовар.
О самоваре этом упоминаю специально, потому что ему в рассказе моем отведена будет серьезная роль.
Итак, началась в проклятом доме новая жизнь.
Дело, как я упомянул, было летом. И вот наладила наша столичная гостья всякие вечера, обеды, танцы под граммофон, какие-то чтения на разные голоса. Словом, всех нас немножко расшевелила.
Вся наша приисковая аристократия бывала на приемах Евгении Николаевны. О духе несчастного голландца если и вспоминали иногда, так только чтобы подразнить лесничего, который когда-то клялся, что ноги его в проклятом доме не будет, а теперь бегал к Евгении Николаевне чуть его свистнут.
– Вы как же, Евдоким Лукьяныч, – спрашивали его, – ногу-то дома оставили или как?
Очень его этим смущали, тем более что он как будто был не совсем равнодушен к прелестной хозяйке и побаивался, как бы она не поддела его на смех.
Она, между прочим, было особа довольно странная. Человек не глупый, а шутки любила самые ребячьи. Возьмет, например, пустит нашему плешивому доктору жука в фуражку. Доктор у нас был из русских немцев, Христиан Матеусович Зоммер. Чудеснейший человек, но пьяница каких мало. Так вот, пустит наша барышня Зоммеру жука в фуражку, щурится наш бедный доктор, жмурится и не смеет признаться в своем странном ощущении. «А вдруг, – думает, – это мне спьяну кажется». А Евгения Николаевна умирает со смеху.
А то раз запрятала на чердак моську химиковой жены. Эта химикова жена, госпожа Собакина, очень была оригинальная особа. Огромная, румяная, толстомордая, и все чего-то отрекомендовывалась. Каждый раз, как ее встретишь, она руку подает и говорит значительно:
– С-собакина!
Два года я с ней встречался, и каждый раз:
– С-собакина!
«Эс» с оттяжкой, а потом будто выпалит:
– С-собакина! – Даже жутко.
Вот у этой самой С-собакиной упрятала Евгения Николаевна моську, продержала целую неделю и уверяла, будто сама видела, как ее волк утащил. Клялась ведь. Даже я поверил. Потом призналась и хохотала до слез. А по-моему, и смешного в этом ровно ничего не было.
Вот такая была странная барыня.
Приезжает из соседнего прииска промышленник Иван Епинетович Лебедев, умный старик из кержаков; так вот, посмотрел-посмотрел на директорову сестрицу, да и говорит:
– А как, скажите, они у вас не пьющие?
Так дошло у нас дело до осени.
Начались дожди, холода, грязь невылазная. В такую погоду не очень и выходить потянет. Темнеет рано, идти надо с фонарем, в грязи по колено. Еще нам, мужчинам, ничего – надели высокие сапоги, да и ладно. А дамам совсем уж трудно. Ну, а раз дамы не выходят, так они и мужей, конечно, не выпускают. Словом, жизнь наша завяла сразу.
Смотрю, и Евгения Николаевна как-то притихла, побледнела.
– Скучно! – говорит. – Скучно, и ничего не придумаешь.
Настала зима, намело снегу.
Зашел как-то к Евгении Николаевне – сидит, нахохлилась. Холодище у нее в доме адов. Огромную столовую совсем запереть пришлось. Скучно, холодно. А тут еще брат ее уехал по делам в Екатеринбург недели на четыре. Действительно, все это для молодой девицы невесело. Сидит в целом доме одна, прислуга – кухарка да горничная в людской. Ночи длинные, вся степь от бурана стонет, волки жмутся к поселку. Людей и скот они, положим, не трогали, потому что в тех местах для волков корму много – ни староверы, ни мусульмане дичи не едят.
Ходили сторожа с колотушками до самой зари, иногда постреливали, волков отпугивали.
И вот – дело шло уже к святкам – как-то ночью, часа в три, вдруг будит меня сторож. Пришел сказать, что в директорском доме неблагополучно.
Я быстро натянул валенки, накинул доху и побежал к Евгении Николаевне. Там – полный переполох. Кухарка и горничная ревут в голос, Евгения Николаевна бледная, губы поджала.
– Что такое? Что случилось?
Оказывается, началось. Подал голландец голос.