Размеренным аккордам старинного клавира восходяще вторили скрипка и альт, а низкий голос виолончели словно проводил под ними печальную черту ещё не свершившейся, но уже скорой и неизбежной утраты. Я тогда подумал, что все мы, пока остающиеся и продолжающие жить, одинаково сто
Во всяком случае по дороге к дому, когда зазвучали сирены воздушной тревоги и меня остановил полицейский, чтобы предложить немедленно проехать в бомбоубежище, я наотрез отказался и предупредил его, чтобы он сам ни в коем случае не укрывался в нём. Не знаю, как полицейский решил поступить, но на следующее утро Берлин оплакивал добрую сотню жертв от прямого попадания в то самое бомбоубежище советской восьмисоткилограммовой бомбы.
Также перед тем, как рассудок окончательно вернулся ко мне, мне померещилось, что на короткий миг я вижу безжизненного Тропецкого, заваленного горой мёртвых тел. Разбирая затем эти инфернальные видения, я отметил для себя, что таковым вполне мог оказаться его конец, если бы он в соответствии с высказанными мне планами обратился бы к руководству Рейха со своим безумным предложением. Хотя, возможно, эти мысли рождались и проносились в моей помутившейся голове ради собственного оправдания.
В ту же ночь Тропецкий скончался от сердечного приступа. Ему сделалось плохо, едва мы поднялись в мою гостиную. Когда у него стала отниматься левая рука, я уложил его на диван, принёс подушки, воды и вызвал по телефону врачей. Из-за начавшегося налёта старенький "докторваген"
добрался ко мне уже после того, как мой приятель испустил дух. А я, закрывший ему глаза и всё это время отрешённо дожидавшийся врачей при ярком электрическом свете, который во время бомбёжки полагается выключать, в момент когда фельдшер официально сообщил мне, что Тропецкого больше нет, -- я не смог сдержать слёз и разрыдался, словно ребёнок.Видимо, в ту ночь моя привычная рациональность меня покинула, и я был сентиментален, любезен и даже насколько это могло быть в моём положении, -- честен с умирающим другом. Я отлично понимал, что этого человека, ещё недавно пытавшегося меня шантажировать и подчинить своей воле, я не имел оснований был называть другом. Однако как только в Тропецком обозначилась малая капля беспомощности и простой человеческой натуры, он сразу же сделался для меня один из тех немногих, кого я знал и помнил со стародавних гимназических времён и в ком временами различал собственное отражение.
В какой-то момент, когда Тропецкий начал особенно нестерпимо стонать от загрудной боли, мне показалось, что заглянув в мои глаза, он догадался, по чьей вине он умирает. Тем более удивительным явилось для меня его явное и осознанное желание успеть сообщить мне известные лишь одному ему ключи от секретного царского фонда. Для этого сперва он попросил принести из его саквояжа Библию, чем немало меня удивил -- ибо заподозрить Тропецкого в религиозности я прежде никак не мог. Потрёпанный томик Библии оказался единственной книгой в его вещах. Это было редкое и ранее не попадавшееся мне издание, в котором русский синодальный текст построчно сочетался с текстом латинской Вульгаты.
Он принял книгу из моих рук и сразу же раскрыл её на заднем форзаце, где хорошо знакомым мне его почерком было выведено "Iesus Christus", а ниже располагались колонки цифр, в окончание которых были обведены числа "73" и "117", а ещё чуть ниже стояли единица и девятка.
-- Учебник Амфитеатрова помнишь? -- с хрипом в голосе спросил он меня.
Конечно же, я не мог не помнить в своё время зачитанный до дыр учебник по популярной нумерологии Амфитеатрова, который ходил по рукам в гимназии.
-- Тогда соображаешь, как надо считать? -- видимо, не доверяя моей памяти, Тропецкий решил мне напомнить. -- Выписываешь алфавитные номера латинских букв, потом берёшь их сумму и находишь арифметический код. Иисус -- это единица, Христос -- девятка, то есть, как и должно быть, альфа и омега, начало и конец. В сумме, между прочим, -- снова единица как символ грядущего царства. Не забыл?