Иного рода сцены разыгрывались пред москвичами по манию Петра, сцены невиданной жестокости и бесчинного участия в них самого государя. При розыске стрелецкого бунта сам Петр собственноручно рубил головы стрельцам и требовал от приближенных того же: «кн. Ромодановский отсек четыре головы стрелецких; Голицын, по неуменью рубить, увеличил муки доставшегося ему несчастного; любимец Петра, Алексашка (Меньшиков), хвалился, что обезглавил 20 человек; полковник Преображенского полка Блюмберг и Лефорт отказались от упражнений, говоря, что в их землях этого не водится. Петр смотрел на зрелище, сидя на лошади, и сердился, что некоторые бояре принимались за дело трепетными руками. А у пущих воров и заводчиков ломаны руки и ноги колесами; и те колеса воткнуты были на Красной площади на колья; и те стрельцы, за их воровство, ломаны живые, положены были на те колеса и живы были на тех колесах немного не сутки, и на тех колесах стонали и охали; и по указу великого государя один из них застрелен из фузеи… А попы, которые с теми стрельцами были у них в полках, один перед тиунскою избою повешен, а другому отсечена голова и воткнута на кол, и тело его положено на колесо» (С. Соловьев). В шесть дней было казнено в Москве 628 человек; кроме того, 195 стрельцов повешено под Новодевичьим монастырем, перед кельею царевны Софьи, трое из них, повешенные подле самых окон, держали в руках челобитные с написанным «против их вины». Целые пять месяцев трупы не убирались с мест казни, целые пять месяцев стрельцы держали свои челобитные перед окнами Софьи… Тоже своеобразный воспитательный прием, которым решительный Петр хотел подействовать на старую Москву.
Но тщетно… Через 15 лет дело царевича Алексея вызвало Петра на повторенье того же педагогического эксперимента и с не менее предосудительным личным участием самого Петра в этом страшном деле. Он не стеснялся давать пинки корчащимся после колесования жертвам, упрекая их в черной измене, выслушивая от них предсмертные проклятия и получая публичные плевки от тех, кто уже не мог говорить.
Ничего нет удивительного, что в Москве пошли толки о ненормальной кровожадности Петра. Москва забыла про Грозного, но она помнила «Тишайшего», который раз «огрешился»: «сомлев» от испуга, ударил челобитчика жезлом так, что тот Богу душу отдал. Но «Тишайший» после этого не хотел пищи принимать, не выходил из комнаты, молился и плакал; сын же его «совсем обасурманился, — говорили на Москве, — в среду и пятницу мясо есть — ожидовел и без того жить не может, чтоб в который день крови не пить…». «Видишь ли, — говорили в другом углу, — роды их… ныне пошли неистовые, и мы… за такого Государя Богу за здравие не молим»… В Преображенском приказе раздавались не единичные признания, что у Государя «на нитке голова держится… для того, что московских четырех полков стрельцов переказнил…». «И остальных, чаю, людей всех изведет», — добавляли другие.
«Государь с молодых лет бараны рубил, и ныне руку ту натвердил над стрельцами, — говорили женщины. — Которого дня государь и князь Федор Юр. Ромодановский крови изопьют, того дня в те часы они веселы, а которого дня не изопьют, и того дня и хлеб не естся». Даже весть о смерти Петра ассоциировалась с его мрачными казнями. «Вот стоит Глебова кола, — самому ему заперло!» — злорадствовал инок одного из московских монастырей, намекая на страшную казнь Глебова (через посаженье на кол). «И чтоб его телу сквозь землю провалиться. Сам пропал, да и все пропадут», — поминал инок уходящего в лучший мир Петра Великого.
Еще более необычными казались москвичам веселые потехи Петра, обращавшие в конце концов сановитых и родовитых бояр в предмет народного посмешища, да еще на глазах у иноземцев. Так, в дневнике датского посланника Юста Юла записано под 5 февраля 1710 г.: «Царь катался по Немецкой слободе. Он велел привязать друг К другу 50 с лишком саней и в передния запречь десять лошадей. Сам он сел в передния, в остальных разместились важнейшие русские сановники». «Забавно было видеть, — замечает иностранец, — как на поворотах, огибая угловые дома, сани раскатывались, опрокидывались и роняли седоков. Едва успеют подобрать упавших, как у следующего поворота опять вывалятся человек 10–12, а то и больше».
Иностранцу было «забавно видеть» это зрелище; злорадствовали, может быть, некоторые «терситы» из москвичей, но каково то было степенным москвичам, привыкшим видеть бояр Государя окруженными ореолом важности, горделивой позы и общественного преклонения. Мы уже не говорим о самих сановниках, в среде которых были не одни «Алек-сашки да Лефортки», пирожники и иноземные мастера, но и родовитые князья и бояре, предки которых даже Грозному не позволяли «наносить поруху роду своему».
Впрочем, Петр «посягал» не на один ореол своих сановников: все искони святое в глазах москвича обращалось Петром в площадное посмешище.