В кожаной рубахе, в короткой душегрее, которую обычно надевают под латы, Иван Похабов стоял у самого края воды. Шапка его была заломлена на ухо. Пологая волна с плеском набегала на берег, подбираясь к сапогам. Он строго напутствовал отплывавших и за какие-то грехи грозил Федьке своей немилостью. Ветер трепал седые пряди длинной бороды, волосы, спадавшие из-под шапки.
Веслами и шестами казаки вывели тяжелый струг на глубину, подняли парус со множеством кожаных заплат. Он вздулся, и струг стал ровно удаляться на полдень к гряде гор с белыми, заснеженными вершинами.
Гребцы запели «Отче наш», потом «Радуйся, Никола». Угрюм вертел головой, выглядывая в толпе сыновей. Никем не привечаемый, спешился, ослабил подпругу.
Сын боярский постоял, глядя вслед парусу, перекрестился, надел шапку и обернулся с озабоченным лицом, заметил Угрюма, кивнул, спросив взглядом, что ему надобно. Тот, с кобылой в поводу, подошел ближе.
— Сыны у тебя? — спросил.
— У меня! — устало ответил Иван. — На рыбный промысел отправил.
— Я им не давал родительского благословения! — запальчиво заговорил Угрюм, шепелявя и гортанно гыркая.
— Знаю! — насмешливо вскинул брови Иван. — Оттого и держу при себе. — Снова метнул взгляд на удалявшийся парус. — И с твоим благословением не отпустил бы. Федька свою жизнь ни в грош не ставит, будет он за выростков радеть. Жди! — проворчал с недовольным видом.
Успокоиться бы Угрюму от слов брата да повернуть назад, но клокотала в груди ярость, накопленная в пути, вертелись на языке слова, думаные-передуманые с тех пор, как ушли сыновья.
— Все, что у меня было в жизни, — это моя семья! — шепеляво укорил брата клокочущим голосом. — Един Господь помогал устраивать жизнь при сиротской своей доле, — размашисто перекрестился, обернувшись на восход. — И вот опять являешься ты и все мне рушишь. Не по-братски. Не по-христиански!
Глаза сына боярского блеснули, стряхивая заботы дня и раннюю усталость. Брови сдвинулись к переносице.
— Не по-братски? Не по-христиански, говоришь? — пророкотал сердито. — Вот уж истинно: не сделав добра, врага не наживешь. О чем мелешь, щенок? — рявкнул грозно и властно. — А у меня не семья была? Хрен собачий или что, когда, отрывая крохи от жены и детей, выплачивал твою кабалу?
— Отдам! — смутился Угрюм.
— Адам! — передразнил Иван. — От боевых товарищей скрывал, что не пропал мой брат, но кровь предал: на братских кормах в холопах служит.
Да кабы не я, казаки бы тебя донага ограбили за неоплаченные подати. И оберут, если сыновья не отслужат твои грехи!
Будто молния ударила в землю у самых ног. Закачался Угрюм, потрясенный услышанным. Только что все передуманное казалось ему ясным и понятным, а собственная жизнь безвинной. И вдруг вся вина оказалась на нем, на калеке? Он развернулся с оскорбленным видом, хотел молча уйти, но брат окликнул:
— Стой! — Сел на колоду как судья. Пытливо вглядываясь в зарубцевавшееся лицо брата, пророкотал: — Нарей сказывал, ты у него взял серебро?
«Обманул сосед! — побледнел Угрюм. — Удумал жег106
».— Сам дал! — пролепетал растерянно. — На подвески для дочери.
— Почему не сделал? Не вернул?
— Не требовал! — пожал плечами Угрюм, не поднимая глаз на брата.
— Оскотинился! — Губы Ивана брезгливо скривились, глаза злобно сузились. — Ни русского, ни братского, ни тунгусского законов не почитаешь. Все под себя. Ради брюха, как росомаха! — И снова заговорил начальственным голосом, каким никогда с Угрюмом не разговаривал: — Серебро, что у тебя, Нарей в поклон царю дал. Принесешь! И еще каждый месяц будешь привозить в острог пуд коровьего масла, пуд творога. Десятый сноп служилые сами выберут, после будешь свое молотить. Иди! — Поднялся, хотел двинуться к воротам острога, но обернулся: — Где браты берут серебро?
— У мунгал меняют на соболей! — заикаясь, ответил Угрюм с опущенными плечами, растерянным лицом.
— А мунгалы где берут?
— Браты по-разному говорят! — с готовностью услужить, сказал громче. — Покупают в царстве богдыхана то ли сами копают где-то в Мунгалах.
Не кивнув на прощание, Иван побрел к острогу. Угрюм потоптался на месте, попытался сесть в седло — оно, с ослабленной подпругой, съехало кобыле под брюхо. Она заржала, забила копытами.
— Стой, падаль! — Угрюм треснул ее кулаком по морде.
Поправил седло, вскарабкался на него. Двинулся в обратную сторону, так и не повидавшись с сыновьями. «А увиделся бы, о чем с ними говорить?» — подумал.
Возвращался Угрюм мрачней тучи. Едва забывался, ловил себя на том, что, оправдываясь, говорит вслух и размахивает руками. «Угораздило сказать правду?!» — ругал себя. А тоненький голосок не разобрать из-за какого плеча все попискивал и нашептывал. С тем голоском и спорил он, сидя в седле.
Добравшись домой, бросил поводья ясырям. Остаток дня и ночь тоскливо пропьянствовал. На другой день приходил в себя. На третий собрал весь припас масла, творога, откопал спрятанное серебро, иовез в острог на той же кобыле. С бледным окаменевшим лицом сложил все у ног брата.