Острог крепчал. Уже были навешаны крытые драньем ворота. Со стороны долины и под горой в один ряд были поставлены надолбы. Возле острога паслись стреноженные и оседланные лошади. За надолбами на чурках, на земле и на корточках сидели кружком братские мужики и казаки. Полдесятка служилых подошли к воде, подхватили и вытащили на отмель струги.
Как свой человек Угрюм пошел следом за встречавшими, опустился на корточки между казаками и братами. В середине круга важно восседал сын боярский при сабле. По правую руку от него сидел князец Нарей. Он был слегка пьян, важен и исполнен достоинства. Первуха со Вторкой прохаживались между казаками, братами и весело толмачили, то и дело поправляя друг друга.
День был солнечный, с моря веяло прохладой и прелью трав. Угрюм прислушался. Браты в камчатых халатах и островерхих шапках лениво торговались о выкупе своего князца. Нарей хмурил брови, надувал губы, позвякивал цепью, которой был скован, и делал вид, будто обижен тем, что родичи так мало его ценят.
Сын боярский степенно переводил глаза с одного говорившего на другого, наконец отрезал:
— Всем будет лучше, если Нарей останется в остроге почетным аманатом. Такой мир надежный!
Он сказал так, и послы как будто забыли о князце, стали оживленней торговаться о ясаке. Иван требовал по десять соболей в год с каждого взрослого мужика. Они же, напирая на то, что сами рухлядь не добывают, а покупают у тунгусов, торговались на пять добрых, черных. Сошлись на семи.
«Я бы и пятнадцать давал, — с тоской подумал Угрюм. — Лишь бы меня никто не трогал и не мешал бы жить». В этих местах скот и кони ценились дороже, чем в балаганской степи.
Браты дотошно выспрашивали, где будут жить казаки и как часто станут наведываться в их улус. Спрашивали, по какому закону станут судить. Поскольку одни и те же вопросы они задавали много раз, казаки сердились. Нарей тоже устал от переговоров, объявил сородичам, что обо всем узиает и скажет родне, а за них будет стоять крепко и готов пострадать.
Главный разговор был закончен. Федька Говорин пронзительно свистнул. Из балаганов и из острога бабы и девки-ясырки понесли угощение. Они стелили на траве кожи, выставляли на них котлы с мясом, принесли бочонок с ягодным вином, тот самый, который Иван забрал у Угрюма.
Сыновья подошли к отцу. Исполненные важности, присели рядом с ним.
— Когда вернетесь? — тоскливо спросил он.
— Толмач Мартынка хворает! — Первуха взглянул на отца со скрытой насмешкой и снисхождением. Тому неприятно бросилось в глаза, что его сыновья становятся похожими на брата, даже чужая, бурятская кровь не могла скрыть породы.
Сын боярский после заздравной речи отхлебнул из братины и послал ее Угрюму, минуя своих десятских: польстил брательнику и племянникам, не погнушался прилюдно показать родство. Но поговорить с ним так и не удалось. Да и не о чем было говорить.
Стал желтеть лист на березах, и сыновья вернулись домой. На озерах ярко отцветали кувшинки, огромные стрекозы, поблескивая прозрачными крыльями, носились по двору. Первуха со Вторкой пришли пешком по тропе. На боку у старшего висела кривая богдойская104
сабля.И вот они по-хозяйски сидели за столом, где собралась вся большая семья Угрюма, с женщинами, работниками, детьми, с ясырями и ясырками. Молодая девка, купленная у казаков, была уже от кого-то брюхата. Первуха со Вторкой смеялись — явно не их грех, весело лопотали с матерью и бабкой, изредка бросали русское словцо отцу.
Едва все насытились, оба сына соскочили с лавки, как с шила.
— Ну, батя, показывай, что делать? Помочь пришли!
— Работы всегда много! — уклончиво ответил Угрюм. «Не проведете, волчата! — подумал, пристально вглядываясь в лица сыновей. — Что-то вам понадобилось, иначе бы не пришли».
Вскоре Первуха вынул из ножен саблю с переломленным клинком.
— Можно сварить? — спросил отца.
Угрюм, подслеповато отстраняясь, долго разглядывал заржавевший слом, потом признался, что прочно сварить клинок не сможет.
— Могу нож отковать или в тесак вытянуть!
Он подумал, что затем только и понадобился сыновьям, но они на совесть работали при хозяйстве три дня: возили к дому сметанные ясырями копны сена, скирдовали, починили крышу у бани. Угрюм подобрел, заленился, восчувствовав себя главой семейства, стал поговаривать, что дом тесен и надо бы зимой навалить леса на другой.
— Ты на нас-то не рассчитывай! — пробубнил Вторка, узкоглазо зыркая на брата и призывая его в поддержку. — Мы в зиму на службу уйдем!
Строить дом сыновьям явно не хотелось.
— Какая такая служба? — заспорил Угрюм. — Мы люди пашенные. Я государеву озимую десятину посеял. Вам ее жать.
— Ты посеял, ты и жни! — огрызнулся Вторка.
Первуха, прямо как старший Похабов, сломил бровь, взглянул на отца терпеливо, снисходительно, попросил:
— Ты бы отпустил нас на Селенгу?
Булаг по лицам мужчин заметила размолвку и стала звать их в дом, за стол. Они молча расселись по своим местам. Третьяк тут же забрался на колени ко Вторке, не сводил с братьев восхищенных глаз.