Евзик Цетлин знал Шмерку Берлина всю свою жизнь. Они жили практически по соседству. Время от времени вели совместные дела, в частности совсем недавно строили стекольный завод в одном из уездов. Берлины и Цетлины были двумя самыми зажиточными семьями в городе, они часто общались, особенно близкими подругами были жены. Однако когда по городу поползли слухи о ритуальном убийстве, Евзику с его женой Ханной стало не до светской жизни. Цетлины потеряли большую часть капитала, вложенного в завод. Евзик почти все время кручинился дома, придумывая способы вернуть деньги, а его жена Ханна ухаживала за больным сыном. Евзик вспомнил, что кто-то из соседей рассказал ему о том, что в лесу нашли труп мальчика, однако он не потрудился осмотреть труп и понятия не имел, кто совершил убийство. Хотя на улицах и болтали, что солдатского сына убили евреи по своим дьявольским соображениям, Евзик заверил следователей, что евреи на такое не способны. Он пояснил, что законы еврейской религии запрещают евреям употреблять в пищу христианскую кровь, да и вообще любую кровь[174].
Евзик, как и Гирш Берлин, предполагал, что всю эту историю затеял сапожник Азадкевич, настроив Терентьеву, Максимову и многих других соседей-христиан против еврейской общины. Евзик вспомнил, что Азадкевич был на него в обиде с того самого дня, когда его избрали ратманом. Однажды Азадкевич попросил рассудить его тяжбу с двумя евреями. Речь шла о мошеннической финансовой операции. Азадкевич просто хотел, чтобы Евзик пригрозил евреям. Однако тот, будучи ратманом, не стал этого делать. Вместо этого он посадил Азадкевича в кутузку на хлеб и воду. В заточении Азадкевич угрожал Евзику, что когда-нибудь с ним сквитается. Весной 1823 года момент наконец настал: вскоре после якобы ритуального убийства мальчика Азадкевич ходил по городу и хвастался направо и налево, что Ханна и Слава просидят за решеткой не меньше пяти лет[175].
Обстановка на допросе накалялась, Страхов просмотрел свои пространные записки и заметил явное противоречие. Почему Евзик утверждает, что никогда раньше не встречался с Терентьевой, если Ханна вначале показала, что побирушку несколько раз выставляли из дома Цетлиных? Страхов напомнил Евзику: его жена подробно разъяснила, почему обвинение в убийстве нужно предъявить Терентьевой. Евзик заверил Страхова, что тому есть простое объяснение. В шинок заходят самые разные люди, из разных сословий, за всеми не уследишь. Возможно, жена его и выгнала Терентьеву из заведения, но лично он не помнит когда и почему. Евзик пояснил, что ровным счетом ничего не знает об убийстве. Что касается трех обвинительниц, знаком он только с Максимовой и знает доподлинно, что она не переходила в еврейскую веру. Максимова не только регулярно ходила к исповеди, но в еврейские праздники и в субботу торговала в шинке вином и пивом, рассчитывалась с покупателями, носила воду из колодца, растапливала печь – то есть делала все строго запрещенные евреям вещи[176].
К ноябрю 1826 года Евзик просидел взаперти почти пять месяцев. Однажды вечером, примерно через полчаса после того, как ему принесли ужин, он сбросил одежду, разорвал рубаху на мелкие клочки и начал громко кричать, чтобы к нему позвали Страхова. Дежурный охранник увидел, как голый Евзик в истерике бегает кругами по комнате. Охранник побежал к Страхову и попросил его срочно прийти – мол, Евзик Цетлин повредился рассудком. Когда Страхов наконец подошел, ему предстало душераздирающее зрелище. Евзик был в состоянии крайнего возбуждения, не желал отвечать на вопросы и вообще не обращал на Страхова никакого внимания. Через некоторое время охранники связали ему ноги. Впрочем, угомонить его оказалось нелегко. Несколько минут он продолжал брыкаться и кричать, а потом свалился с кровати на пол. К этому моменту оставшиеся силы его покинули, и он наконец утихомирился. Через несколько дней он объяснил, что непрекращающиеся допросы ввергли его в состояние полной безысходности. Страхов ему якобы неоднократно лгал. Глубокой ночью, пока никто не видел, Страхов подменил письменные показания за его подписью, в итоге оказалось, что он сознался в одном, хотя на деле он говорил совершенно другое. Евзик надеялся, что рано или поздно всему городу станет известно, как несправедливо с ним обошлись[177].