Отвечая на критику, Хованский заявил, что не собирается отбирать у евреев это право, хотя и убежден, что оснований жаловаться у них нет. Да и откуда Берке Нахимовскому, Шефтелю Цетлину, Биньямину Берлину, не говоря уж об адвокате Гирше Броуде, известно, что происходит за закрытыми дверьми? Хованский подробно повествует о том, что сам факт работы комиссии в режиме строгой секретности еще не означает, что подследственных намеренно подвергают жестокому обращению. Городской лекарь постоянно в их распоряжении, к узникам даже приглашали знаменитого врача из самого Витебска. Если евреи уставали или нервничали, им всегда предоставляли возможность погулять во дворе. Если испытывали голод или жажду, им приносили все, что они попросят, как правило – напрямую из дома. Хованский пояснял: комиссия постановила заклеить нижнюю часть окна Евзика Цетлина темно-зеленой бумагой не для того, чтобы в помещении стало темно и оно сделалось непригодным для житья, как утверждают просители, а чтобы лишить его возможности общаться с друзьями и родными на воле. Эта превентивная мера оказалась необходимой с самых первых дней и служила тому, чтобы Цетлин «не мог дать знать идущим мимо евреям, в чем состоят отобранные от него допросы, ибо из комнаты, не отворяя окна, свободно можно разговаривать со стоящими с внешней стороны за окном… и слова разговаривающего громко в комнате слышны на улице». Это было оправдано «поступками служащей у него работницы еврейки, которая носит Цетлину из дома чай, кофе и пищу… проходя под окном комнаты, в которой он содержится, с другою еврейкой разговаривала так громко, что только не кричала»[261].
Более того, Хованский был убежден, что подследственные-христиане содержатся в куда худших условиях, чем евреи. Все евреи, за исключением Янкеля-Гирша Аронсона и Шифры Берлиной, пребывают в отменном здравии. Генерал-губернатор совершил несколько поездок в Велиж и ни разу не столкнулся ни с чем, что хоть как-то оправдывало бы жалобы. «Проезжая через Велиж, – докладывал генерал-губернатор в Петербург, – я сам был в доме, в котором прикосновенные к тому следствию евреи содержатся, и не только не видел никакого им стеснения, но даже нашел, что каждый из них здоров, имеет хорошее помещение и достаточное во всем содержание». Хованский отметил лишь одно наложенное на них ограничение: в отличие от своих единоверцев, проживающих в городе, евреи, сидящие под замком, лишены возможности ходить куда им вздумается. Однако эта превентивная мера, по его словам, являлась необходимой по причине серьезности выдвинутого против них обвинения и принята была ради того, чтобы «не дать случая через сообщение содержащихся с пользующимися свободою евреями закрыть истину и запутать самое дело»[262].
Что касается утверждения, что Страхов жестоко обращался с Аронсоном, Хованский нашел разумное объяснение. Как только Аронсон – который, как и еще несколько евреев, находился в одиночном заключении в городской тюрьме – почувствовал себя плохо, охрана сделала все, чтобы удовлетворить его нужды. Хованский не понимал, на что сердятся евреи. «Содержась в остроге, он имел две особых хороших комнаты, пищу и все без изъятия нужное получал из дому, по чахоточной его болезни был пользуем… ежедневно посещавшим его уездным штаб-лекарем и даже был посещен витебской Врачебной Управы Инспектором». Проблема заключалась в том, что организм Аронсона был ослаблен чахоткой: врачи почти ничего не могли для него сделать. В обычном случае дознаватели не позволяли подследственным напрямую общаться с жителями города, однако для Аронсона было сделано исключение, его матери ежедневно разрешалось навещать больного сына. В последние недели жизни Аронсону даже был дан выбор: хочет ли он, чтобы его перевели в одно здание со всеми подследственными или в отдельное здание, где он будет жить один под присмотром охранника? Аронсон отказался от обоих вариантов. Вместо этого он обратился с просьбой позволить ему умереть дома, в кругу семьи (он скончался от туберкулеза 21 апреля 1827 года, всего через пять дней после подачи этого прошения). Что касается Шифры Берлиной, Хованский отметил, что, как бы комиссия ни заботилась об ее удобствах, дочь купца все равно продолжала страдать от истерических припадков[263].