И она попытается отыскать воспоминания обо мне в ворохе осенних листьев, которыми забита ее голова, – потому что именно такими я представляю себе ее достопамятные любовные интриги: сухими, гниющими, истончившимися, легкими, как дымка, нескончаемыми и несчетными, – а потом думаю о тех листьях, коим еще предстоит упасть свежими и полными соков на мягкую кучу… И о том, что она, быть может, еще пришлет за мной своего слугу. Но, пожалуй, мои надежды тщетны. Скорее всего, она, по своему обыкновению, оставит меня терзаться неизвестностью, словно одну из летучих мышей в ее пещере, сохраняемой до лучших времен, если таковые наступят.
Я никогда не признавался тебе в этом, но, когда Целий бросил ее, я отправился к нему.
– Я помог тебе в истории с воробьем, – заявил я ему напрямик, – так что теперь ты расскажешь мне, как излечился от нее.
Но он лишь с жалостью взглянул на меня.
– Я более не пишу о ней. Не думаю, что ты готов пойти на такую жертву, друг мой.
Он прав. Я так сильно люблю ее, что неспособен испытывать иные чувства. Я словно выбираюсь из яйца: все силы ушли на то, чтобы проделать первую маленькую дырочку в скорлупе, сквозь которую я безнадежно взираю на свободу, слушая, как замирает в груди дыхание.
Я склонен полагать, что такие, как Клодия, будут существовать всегда, подобно тому, как будут всегда существовать и матери. Бедные мужчины будут без конца бегать от одной груди к другой. Может быть, появятся новые машины, которые изменят нашу жизнь, так что мы станем бегать быстрее, но какой прок от
Лучше писать медленнее, аккуратно ставя одно слово перед другим. Это поможет убить время до восхода солнца, и ты встретишь новый день слишком слабым, чтобы чувствовать боль, и в душе останется лишь размытая и смутная ненависть к самому себе.
Теперь я пишу только потому, что более ни на что не годен. Я без устали пишу и переписываю старые поэмы, обращая их в новые. Но все они сливаются в одну. Это поэма о влюбленном мужчине и женщине, которая не способна любить, живописная и тщетная маленькая молитва, повторяемая без конца.
Декламируя ее, я заслужил честь считаться самым популярным поэтом своего времени.
Но это ненадолго. Чтобы по-настоящему увлечься поэзией, Риму недостает сосредоточенности. Я вполне отдаю себе в этом отчет, даже когда пишу. В тот самый день, когда я достиг бессмертия, в тот день, когда моя книга была представлена миру, я понял, что сама по себе слава крайне недолговечна и преходяща.
Наша империя расширяется, а вот умы людей, населяющих ее, напротив, сокращаются. Сейчас город одержим новой модой –
В своей поэзии я чересчур обнажаю душу, и потому меня полагают слишком мягким для народа, который живет инстинктами и питается отбросами.
Но хуже всего то, что в Риме слишком много книг, слишком много дешевых производителей и слишком много книготорговцев для крошечного рынка читателей. Писцы долгими часами корпят над столами, создавая копии книг, которым лучше остаться ненаписанными. Но даже лучшие из них вовлечены в общий процесс перепроизводства.
Я слишком хорошо знаю, как устроен этот мир. Некоторые из лучших книг ждет недостойная судьба… Если они пролежат слишком долго на полке в хранилище книготорговца, их продают на вес бакалейщикам и булочникам, которые упаковывают в них кондитерские изделия или специи. Ими выстилают бочки, в которых хранятся крупы, или мясники заворачивают в них куски телятины с кровью либо же отрубленные головки певчих птиц, насаженные на палочки.
Поэт и его поэмы могут запросто лишиться бессмертия, и причин тому много – даже когда он еще жив! Я, насвистывая, прохожу мимо мясников и булочников, но в глубине души страшусь когда-нибудь увидеть у них на прилавках свой труд. Вчера я заметил одну из поэм Целия, которая трепетала вокруг отличной макрели, и впервые за много недель лицо мое осветилось улыбкой.
Тем временем я по-прежнему распеваю свои поэмы, и опубликование моей книги не заставило меня умолкнуть; оно лишь побудило меня запеть еще усерднее. Быть может, я слишком уж выворачиваю свою душу наизнанку. Я торопился жить, словно боясь, что материал для творчества истощится, и слишком быстро растратил свою жизнь. Я всегда был слишком мягок для этого мира Лесбий или, точнее говоря, Клодий.