В церкви еще никого нет. Путеводитель у меня бумажный, 1956 года, много лет назад я нашел его на плавучем книжном развале, некогда он принадлежал Паоло Барбини, всегдашняя форма нежданной близости, книга, которая была чьей-то. Жив ли он еще, этот Барбини? Продал ли книгу или где-то забыл? Мы незнакомы, и все-таки уже много лет, когда я приезжаю в Венецию, он всегда со мной. Единственная проблема в том, что путеводители очень много знают. Этот составлен Джулио Лоренцетти, а он не пропускает ни одной церкви и ни одной картины, и уже только поэтому мне понятно, как избирательно мы смотрим или, иными словами, как многого не видим либо не хотим видеть. Пожалуй, за все годы я в этой церкви не иначе как десятый раз и знаю, почему прихожу сюда снова и снова. Лоренцетти нашептывает про зримый здесь переход от романского стиля к готическому, затем он согласно военному плану обследует все стены, и у меня такое чувство, будто я обязан идти за ним, но смотреть вот так я никогда не умел. В помещении сбоку от собственно церкви стоит статуя Марии, которая, по легенде, найдена в 1377 году, по ней-то и названа церковь, Пресвятая Богородица в Саду, но я тут не ради нее. Легенда наводит на мысль, что статуя была под землей, да она так и выглядит, богиня таинственной секты, но на самом-то деле я пришел, чтобы ответить на непочтительный вопрос, которым начал главу: сколько людей может поместиться на картине, а это весьма неуклюжий способ выразить удивление и восхищение гигантской картиной Тинторетто «Страшный суд», слева от алтаря, настолько огромной, что приходится то и дело переходить с места на место, чтобы вправду ее рассмотреть. Внизу смерть и проклятие, черепа на еще живых телах, теснящаяся толпа, люди, словно висящие над бездной, нагие, подхваченные бурным потоком и уносимые прочь, чернокожий мужчина, темное пятно по контрасту с растерянным белым лицом ребенка у него за плечом, крылатые фигуры, как бы проносящиеся в воздухе, тела, скорченные от страха, столетнем раньше никто еще не умел изобразить тело вот так, возник новый род людей, лишь затем, чтобы подвергнуться здесь истреблению, немыслимо, чтобы все это сотворил одиночка, в разных местах апокалиптически бешеного вихря он еще оставил открытые просветы, небо с сияющими громадами облаков, шум, наверняка царящий там, в тишине церкви совершенно непредставим, ты слышишь его, ничего не слыша. От бедствия внизу взгляд стремится вверх, проталкиваясь меж спин и мускулистых рук, меж полуголых людей на красных облаках и демонических видений кары и страха туда, где наконец-то становится светлее, к неземного цвета световому кругу над чем-то вроде горной вершины, где, отвернувшись, сидит Христос, левая Его рука протянута к парящему мечу, которого Он не касается. Лик Его обращен к Матери, что сидит рядом и чуть ниже, над нею тоже парит ветвь с цветком лилии. Кажется, будто они не имеют отношения к необузданному хаосу далеко внизу, там Страшный суд, но Его он словно бы ничуть не трогает. Фигуры, находящиеся к ним ближе всего, глядят на них или на окаймленный голубизной световой круг над ними, женщина с двумя детьми на руках, мужчина с пальмовой ветвью, мужчина, прислонившийся к кресту, — они тоже словно бы пугаются и не желают смотреть на ужасы внизу. Без сомнения, найдется такой, кто может все истолковать, а у меня от глядения вверх кружится голова, я просто стою внизу с ощущением, будто спустился с огромной высоты. Я знаю, что здесь есть еще две его картины, но прохожу мимо алтаря в боковой придел, где вместе с сыном и дочерью похоронен тот, кто все это изобразил. Могила совсем простая, каменная плита, вмурованная в стену. Он, Тинторетто, жил тут по соседству, а дальше воображение вообще отказывает: человек выходит из дома и идет вдоль канала, чтобы приступить здесь к работе, идет мимо домов и людей, а в голове масштабы Страшного суда, математическое пространство, которое он расчертил пока незримыми для других линиями, чтобы сделать образы в своей голове образами на стене, помысленные краски превратить в краски настоящие, поведать историю, занимавшую людей уже многие столетия. Сколько людей встречалось ему, когда он шел на работу? Если б можно было разом увидеть на площади человеческие фигуры со всех полотен Тинторетто, хранящихся в этом городе, их было бы необозримое множество, нелепая мысль, но она все равно напрашивается, когда я несколько дней спустя стою в Галерее Академии перед так называемым «Чудом святого Марка» («Святой Марк освобождает раба»), смотрю на картину, подойдя как можно ближе. Тинторетто не было и тридцати, когда он написал ее для Скуола-Гранде-ди-Сан-Марко. В толпе, что глазеет на лежащего на земле раба, я вижу самого художника, молодого, с короткой бородой, так он выглядел в 1548-м. Не все там смотрят в одном направлении, вот что странно. Рука мужчины, который на картине стоит наискось справа от него, прямо-таки нарочито указывает влево, свет на ногте его указательного пальца требует, чтобы мы посмотрели туда, хотя рука с этим указательным пальцем расположена вплотную к другой руке, руке человека в голубом, сжимающего палку и глядящего прямо вниз. Толпа замерла, и тем не менее все в движении, и если правда, что в своей мастерской Тинторетто написал на стене: «Рисунок Микеланджело в красках Тициана», то, во всяком случае, здесь это зримо. Белым он творил чудеса, блеск кирасы, складки рукава, круговые навороты тюрбана, лучистый ореол воздушной фигуры, которая, как на Страшном суде, в развевающихся одеждах летит сквозь пространство, — все здесь заставляет зрителя участвовать, смотреть. И я вновь смотрю на художника, стоящего у основания двух классических колонн, рядом с не то мужчиной, не то женщиной в пышном розовом тюрбане. Путеводитель рассказывает, что картина вызвала восхищение и критику и что обиженный художник забрал ее домой. Через сорок лет он написал по заказу города «Рай», где фигур столько, что моя нелепая идея о воображаемой площади отнюдь не кажется странной. Тинторетто в ту пору уже стар и хрупок, счастья, которое должно царить в раю, он вновь найти не смог, тщеславные венецианцы, поголовно все желавшие попасть на картину, были для него, наверно, слишком могущественны или же он тосковал по временам, когда ему еще хотелось замешаться в глубине толпы, быть молодым человеком, глядящим на чудо в гуще людей, им же изображенных?