Пройдя западноберлинскую таможню и получив очередную отметку в паспорте, мы, прижавшись к стеклу, сидели в несколько опустевшем поезде и смотрели на приближающееся здание вокзала. Было часов восемь утра, когда мы вытащили свой багаж на перрон вокзала «Zoo». Часть перрона, кажется, была оцеплена канатами, что-то рядом ремонтировалось. Поезд на Гамбург, как нам сказали в справочном бюро гостиницы «Москва» в Ленинграде, отходил только днем. Мы собирались сдать наши вещи в камеру хранения, позавтракать и пойти погулять по Западному Берлину. Человек, давший мне фотоаппарат «Реntах» и попросивший передать объектив своему приятелю в Гамбурге, одному из самых известных немецких фотографов, нарисовал нам даже схему города вокруг «Zoo», объяснив, где мы при желании сможем обменять чеки Американского коммерческого банка на западногерманские марки, где находится то-се, пятое-десятое. Но пока нужно было добраться до камеры хранения. Здесь пришлось пустить в ход мой скудный английский, сформировавшийся годами студенческой юности и двумя-тремя (за пятнадцать лет) неудачными попытками улучшить его самостоятельно. Практики у меня почти не было, за исключением случайных встреч с западными славистами время от времени в том или ином ленинградском доме. Моя жена знала язык намного лучше, так как дополнительно к институту имела за плечами два года государственных курсов, а кроме того, была более способной к языкам. Но, забегая вперед, скажу, что она мало помогала мне существовать в условиях языковой блокады: и с чиновниками, и в магазинах объяснялся я, она же не смогла преодолеть комплекс неуверенности, усиленный еще комплексом бедности, несмотря на то что мы были в сто раз богаче обыкновенных советских туристов, едущих на Запад по путевке, однако определенно беднее последних западногерманских безработных. Но какое нам до этого дело? Почему мы должны были стесняться спрашивать и искать дешевые вещи в магазинах, сращивая наше желание с прилагательным cheap (дешевый)? Мы были бедны в России, но не страдали от этого. Оказались бедны в Германии, и моей жене стало от этого неловко. Конечно, разница есть. В России любое богатство так или иначе соединялось с представлением о нечестности его владельца. В Германии совершенно иная иерархия ценностей. Богатство здесь говорит о деловитости и удачливости и не намекает на подмоченную репутацию. Тут богатство уважаемо, но нас никто не заставлял принимать правила чужой игры. Правда, чужая жизнь — это силовое поле, которое изменяет (или пытается изменить) любое живое существо, попадающее в него. Мне самому было трудно чувствовать себя русским писателем, существующим между небом и землей, поневоле я ощутил, что я, увы, советский человек, впервые выпущенный за границу. Но женщины куда более социальные существа, к тому же снабженные сильным механизмом адаптации, и на них новые правила всегда сказываются быстрее и сильнее.
(Кстати, почти всех увиденных мною в Германии эмигрантов можно было бы разделить на тех, кто подключился к условиям западной жизни и научился уважать их, и на тех, кто, отвергая адаптацию, оставался в новых обстоятельствах тем же социальным диссидентом, каким был в России, презирая не только структуру и ценности общества, в котором жил, но и их носителей — местных обывателей, или «аборигенов».)