Спокойный, матово-белый свет луны не мешал электрическому сиянию: огни фонарей, квадраты окон, синие пунктиры трамвайных вспышек — все это вырисовывалось резко, очерченность электрических огней в белой ночи казалась удивительной.
По бокам поезда — внизу, под насыпью, и дальше, куда хватал глаз, — плыли неизвестные Семену огромные здания, широкие улицы, трубы заводов, потом у самых окон вагона в стремительном беге мелькали деревья, мосты над головой, врывался вдруг короткий залп оркестров из садов и обрывался, срезанный кромкой окна…
Семен вертел головой, стараясь все запечатлеть, ничего не упустить. Он смотрел с жадным запоздалым любопытством и вдруг поймал себя на этом: с тихим ожесточением обнаружил, что за пять лет ни разу толком не посмотрел на город, не успел рассмотреть его красоты, не был даже в театре; не потому, что не хватало времени, а потому, что каждый раз мешало какое-нибудь маленькое, глупое препятствие. Он вспомнил, что отказался пойти с Ефимом слушать оперу, объясняя это тем, что очень далеко.
«Шут гороховый!» — мысленно выругал он себя.
Вспомнил, что выходные дни проводил неразумно — отсыпался или часами, изнывая от скуки, сидел на крыльце…
— Хорош… сознательный рабочий! — Он сморщился, не отрываясь от окна, словно ожидая увидеть там что-то важное, гораздо важнее тех мыслей, что приходили ему сейчас в голову.
Внизу, вдоль насыпи, потянулись уже небольшие одноэтажные дома, глянула из-за поворота темная глубина рва…
Завод! Розовый кусочек был виден несколько секунд, но в этом коротком отрезке времени промелькнуло для Семена все: и улыбка Ефима, и яркая голова Витьки Ткача, и трудовые дни войны — все-все, метнулось радостным и зовущим криком и — пропало, остались только жалость и чувство невозвратимости.
С веселым звоном поезд ворвался в железные объятия моста, оставляя позади клубящийся вихрь звуков, огней, рваные хлопья дыма…
Семен опустился на чемодан и положил голову на руки. Ну вот и все. Уехал.
Как будто спокойствие пришло к нему: он сидел тихо, и воспоминания дня устало проходили перед ним. И была странная последовательность в их чередовании: сколько ни возвращался Семен к событиям дня, где-то они обрывались, оставляя пустоту, и он сам поспешно, не задерживаясь на мысли, что же там, в этой пустоте, шел дальше в воспоминаниях — к вечеру, к отъезду. Он сейчас не искал уже никакого особенного смысла во всем, что было с ним. Он обрел способность видеть вещи такими, какими они представлялись бы постороннему строгому взгляду. Потому что не могло, быть ничего особенного в действиях грешного, маленького человека, которому вдруг захотелось отдохнуть, и он забыл все: и товарищей, и завод, и свое положенное правильное место в жизни.
Едва Семен подумал об этом, а может, не подумал, а просто почувствовал себя этим маленьким, грешным, нехорошим человеком, как сразу та пустота, которую он обходил в мыслях, представилась ему в своей ясности и жизненной плоти.
Он вспомнил дело.
Он подумал о том деле, что, в сущности, стало за эти пять лет его вторым существом, а признать это раньше мешало опять-таки то самое маленькое, глупое препятствие, которое вообще мешало ему жить так, как жил Ефим Трубников, — все принимать в жизни с большим, открытым сердцем.
Сперва он подумал о том, что сейчас, наверное, уже испытывают новый штамп. Витька Ткач опять суетится, лезет с головой под пресс, а он… Кто он? Семен хотел подумать о себе, это было смешно, он горько усмехнулся: конечно, Ефим… покрикивает: «Куда с руками лезешь? Ты!»
Вдруг он представил (и это, наверное, так и должно быть в действительности): Витька Ткач один у пресса, Ефим занят в цехе, — и холодная испарина выступила у Семена на лбу. Черт возьми! Да разве можно мальчишке доверять испытание!
Семен заволновался, встал с чемодана, опять сел.
«Ну, не может быть, — успокаивал он себя, — надо быть без головы, чтобы поручить Витьке такое дело! Конечно, Ефим будет сам испытывать штамп». И тут же с горечью подумал: «Ах, недоучил малого!» — и поморщился.
…Воспоминания о деле были осторожные, словно Семен чуял опасность в них.
Нет, сейчас, конечно, еще не испытывают штамп. Плиту погнули третьего дня, следовательно, работа будет закончена только завтра. И тут Семен вспомнил то, что обязательно должен был вспомнить, но невольно отодвигал в мыслях дальше. Он вспомнил о случае с браком, о том, как тогда, третьего дня, едва подумав, что Ефиму придется делать новый штамп, — днем и ночью, чтобы не задержать заказ, — как он, Семен Крячко, унизительно поспешно собрал инструмент и прошмыгнул мимо друга. Он боялся, что Ефим остановит, попросит помочь и Семен не сумеет отказаться!
— Ах, сволочь! — тихо и злобно обругал он себя…
Быстрые, горькие, потревоженные мысли заметались у него в мозгу.