Мы вошли в узкий проход, где располагался бар, и двинулись вдоль стойки. На высоком вращающемся стуле в одиночестве неподвижно сидел Перебреев и с нежной ненавистью смотрел на опустевший стакан. Барменша Люся, стараясь не шуметь, протирала полотенцем фужеры, вдруг стекло под жесткой материей скрипнуло. Тихий лирик вскинулся и жестоко погрозил пальцем помертвевшей женщине.
– Какая-то передислокация наверху, – шепнул мне Борозда. – Я этого Альберта знаю. Редкий интриган.
– Какого Альберта? – спросила Ашукина, еще не усвоившая имен партийных небожителей.
– Альберта Андреевича Черняева…
– Тот еще скунс! – подтвердил Застрехин. – Ишь ты, жаканом решили Лешку бить! Как кабана…
– К тому все и шло. Обнаглел! – процедил Флагелянский, сладко кивнув встречному литературному юноше.
– Нельзя же так, товарищи! – ахнула Ашукина. – Егор, вы как председатель должны…
– Глядь-ка, председатель! – пихнул меня в бок Борозда. – Ну не обормот?
У мраморного камина за почетным столиком, который я заказал на вечер, обедал Ковригин, да не один, а в обществе темноволосой красавицы. Перед ними на столе теснились графин водки, бутылка «Цинандали», серебряная плошка с черной икрой и множество закусок на тарелочках. Когда мы проходили мимо, опальный классик сделал вид, будто нас не замечает, и повлек полную рюмку к жирным губам, вытянутым требовательной гузкой, а его подруга изящно поднесла к округлившемуся алому рту вилку с куском севрюги. Поговаривали, даму зовут Амалия, классик из-за нее решил-таки развестись со своей старинной женой, хотя та давно относилась к его изменам как к сбору жизненного материала для новых книг. Обиженная супруга, не будь дурой, потребовала себе при разделе имущества половину икон, а Ковригин много лет любовно собирал «черные доски» по глухим углам Святой Руси. Писатель заколебался…
Мы тоже сделали вид, что не узнали автора «Крамольных рассказов», и гуськом проследовали в партком.
– Хороша бабенция! Губа у Лешки не дура, – шепнул мне Борозда. – Ух, какая у меня шифровальщица была на Третьем Украинском! Королева! Разденется – дух отшибает: грудью можно взвод фрицев задавить, а между ног – что твоя росомаха прилегла!
– Как не стыдно! – услышав, возмутилась Ашукина.
– Да уж, перед партийной комиссией пить водку – чистое безобразие! – проклекотал Флагелянский.
Я еще раз ревниво оглянулся на мой столик, занятый Ковригиным, и заметил странную вещь: у колонны стоял ТТ и что-то торопливо говорил, склонившись к уху Ковригина, видимо, предупреждал о перемене участи. Мы зашли в партком и расселись за столом. Арина разложила на зеленом сукне листочки для записей, поставила графин с водой и стаканы. Вскоре появились Лялин, Шуваев и Сазанович.
– Видели? – спросил партсек, держась за сердце.
– Видели. Пьет! Безобразие! – подтвердил критик.
– Не в том дело! Все пьют. Как сидит – видели? Прямо царь помазанный. Ни черта не осознал! Мы тут в предынфарктном состоянии бегаем – а ему хоть бы хны!
– Ну, мы его тоже помажем! Не отмоется! – улыбнулся Папикян. – Говорить будем жестко. Егорушка, ты начинаешь. Соберись!
– Я? Почему я? – чувствуя дурноту, спросил я.
– А кто? Прокурор Вышинский? – вскипел Шуваев. – Ты председатель, тебе и начинать. Мол, так и так, вызвали вас по такому-то поводу. Извольте объясниться. Понял? А если он хоть на минуту позже войдет, я ему все скажу, классик, ядрить твою так…
Владимир Иванович снова схватился за сердце и вместе с Лялиным скрылся в кабинете. Папикян на пороге обернулся:
– Спокойно, товарищи, спокойно! Меня здесь нет, я в засаде. – И пробасил: – «Засадный полк в дубраве затаился и жде-е-ет…»
Я взял карандаш, попытался набросать вступление, но на мягком сукне грифель рвал бумагу, и ничего у меня не вышло, кроме слов: «Заседание комиссии прошу считать открытым…» Вернулся из алькова порозовевший Шуваев: от него приветливо пахнуло не обсохшим на губах коньяком:
– Поактивнее, коллеги! Он, конечно, наш товарищ, но всему есть предел.
Ковригин вошел с боем часов. На нем была дорогая лайковая куртка цвета персика, джинсы и голубая рубашка, едва сходившаяся на обширном животе. На пальце жирно сиял перстень с профилем императора. Меня поразили замшевые мокасины – точно в цвет куртки. Но этот суперимпортный прикид, редкий даже в писательской среде, венчало щекастое, вызывающе русское лицо с простецким чубчиком – такие носят сельские трактористы, стригущиеся на дому.
Маленькие, синие глаза смотрели из-под пшеничных бровей с умной неприязнью. Без приглашения нарушитель литературного покоя уселся на стул и сыто поморщился:
– Ну?
– Ты тут не нукай, не запряг! В партком пришел, а не куда-нибудь! – аж подскочил Шуваев, побагровев: видимо, коньяк ему пить не следовало. – Полуяков, ты-то что молчишь? Веди заседание!
Я встретился взглядом с классиком: в его глазах было насмешливое презрение.
– За… заседание комиссии… по… по персональному делу коммуниста Ковригина разрешите считать открытым. Ведется протокол… – Мое сердце колотилось в горле. – Алексей Владимирович, вам известно, по какому поводу вы… вас пригласили в партком?
– Понятия не имею.