Он напрягал ум, чтобы своим воображением обнять меняющийся мир леса. Скорее всяких коней ретивых мчится время! Уж и тот час недалёк, когда плюхнется старуха-осень за ткацкий станок, залетает в руках-облаках челнок, около скирд соломы, между перелесками заснуют белые мушки, бисером подёрнется водная гладь. Давно ли ходил сюда за грибами, во-он под теми сестричками-берёзками, как в подоле матери-покоенки, один к одному прижались до десятка подосиновиков. Лес чуть пригорюнился, а может, заважничал от пестроты красок, жизнь в нём не шла на убыль, кругом цвинькали пташки, трудились муравьи, небо было глубокое, синее, а воздух – пей, больше пить охота! Жаль, скоро доберутся до этих мест жадные потные ручищи новорусских деляг, и заплачет вековая краса.
Зима минула, хоть бы одно бревно для колхоза заготовили – нельзя, лес неспелый, умри кто – сдёргивай тёс с подволоки. «Всё-то так на белом свете, – размышляет Паша. – Одно умирает, другое рождается. Лет триста иконе Прокопьевниной, не вытерпела Богоматерь, заплакала…» Ходил Паша на чудо глазеть, капельки видел, аромат вдыхал особенный, икону и так вертел, и эдак, подвох искал – не нашёл. Прокопьевна – старуха непостоянная, с вихлинкой живёт. Вот бабка у Паши – это характер! Прибежала тогда бабка со своим Николой Чудотворцем, а Прокопьевна и поддела: «Думаешь, и Миколай твой замолодеет? Или женишком подъезжаешь к моей Богородице? Слабоват женишок-то, Настюха, сбоку припёку родня Матери-то Божьей». Бабка голову свою зажала руками и давай Прокопьевну бранить. «Мыслимо ли свершившееся чудо великое в грязном хлеву держать? Господи, не суюсь в твои дела, только жалею, неопрятную избу выбрал. Место твоей Богородицы в Устюге Великом, всему народу доступном» – «Видно, потому ей там место, что девка твоя в Устюге живёт. В Лавру отдам и денег не спрошу, назло тебе, горлодерке, отдам».
«Отдала, – горько подумал Паша. – Увели икону. А бабка!.. Ну, бабушка родная: „Отдай, Пашка, икону, ты взял, больше некому. Сунь незаметно, худого не делай“». – «Да ты?!..» – «А что я, ты у Прокопьевны спрашивал, сколько о третьем годе за икону бородатый учёный давал» – «Выходит, я и украл?» – «А кто больше, не Михайло с Анной», – и ногой топнула в нетерпении.
Паша достал из внутреннего кармана пиджака завёрнутую в тряпицу краюху пирога, подал собаке.
– Не давись… Доуноравливал, вовсе веры не стало.
Мужицкий глядень на жизнь у Паши Скипидаркина: дороже хлеба ничего нет. И кладезь всякой премудрости извечен и прост: где урожено, там и приложено. Семейный воз ему не в тягость, скорее в охотку. Худо-бедно, деньжата водятся, вольной волею приглядывают за пятью одинокими старухами из соседней полумёртвой деревушки. Дровишки заготовить, напилить-наколоть, огородцы вспахать, с картошкой управиться – Паша завсегда поможет. Случись кому заболеть, среди ночи к Паше стучатся, Паша – он не хитрован, трактор завёл да и повёз в больницу. Не любит, когда деньги в карман суют, не переносит, когда та же Прокопьевна звездопадом небесным осыпает да в ноги падает. «Перестань-ко, – скажет Паша, – побереги коленки-то» – «Поклонишься – не переломишься». Прокопьевна сравнивает Пашину доброту со светом преподобного Серафима Саровского. Когда рядом Пашина бабка, Прокопьевна нарочно сладостнее выпевает, а бабка кричит: «Иисус-то говорил: твори молитву через ноздряное дыханье с сомкнутыми устами, а ты, кошка похотливая, по Серафиму чернее головешки будешь!»
Сегодня Паша пошёл на охоту, привернул бабку проведать, та сама не в себе. Хочет сказать что-то, не может – губы дрожат, язык запал, слезами давится. Думал по первости утешить бабку – мало ли с Прокопьевной на ножах разошлись, а бабка тычет сухими перстами на божницу.
– О-о-о!
Замечает Паша, что нет на божнице Николая Угодника, пожимает плечами, чувствует сердцем что-то нехорошее.
– Вво-р!
– Я?
Паша хмурится и, удивлённый, сконфуженный, садится на лавку.
– Да чем же я замарался перед тобой?
– Миколу стибзил, вот чем, межеумок!
Паша встал с лавки, в горле забулькало, хочется плюнуть – чистота у бабки в избе, кругом половики.
Постояв с минуту друг против друга, не говоря ни слова, вышел Паша. Берёт на крыльце ружьё, резко свистит собаку. Бабка распахивает дверь, кидает в спину обидное:
– Богом пришибленный! Твоя-то ровня в генералах ходит!
Паша разворачивается, качает головой, оставаясь спокойным под враждебным взглядом.
– Пошарь на полатях, может, там.
– Что пошарить-то?
– Стыд.
«Да-а… Прокопьевна миру на иконе не обрадовалась, скорее опечалилась: быть беде, говорит. А так прикинуть, в горе по горло полощемся, что разве атомной войной наш народ удивишь. И чего только не было при этом Ельцине… Да что Ельцин, бабка родному внуку не верит».
– Ещё хошь? – спрашивает Пашка собаку, почёсывая у неё за ушами. – Так-то, Пальма, бабка у меня хорошая.
Сказал с таким искренним благородством, что видь его сейчас бабка, сквозь землю бы провалилась за свою горячность.
– Пошли.