Теоретики советского телевидения, писавшие о нем сразу после его появления, в частности Владимир Саппак и Ираклий Андроников, подчеркивали его способность восстанавливать связи между индивидами и более крупными единицами общества, преодолевать социальное отчуждение, формировать и укреплять сообщества[506]
. Саппак, как и Муратов, так же видел, что оно влияет на пространственные координаты советского жилища, разрушая «квартирный мирок», поскольку пропускает в огороженное четырьмя стенами пространство образы внешнего мира[507]. Их взгляд на способность телевидения реорганизовывать домашнее пространство и повседневную жизнь перекликается с воззрениями Маршалла Маклюэна, называвшего телевидение одним из технологических «протезов», продолжающих личность человека в пространстве и времени, помогающих ему покорить их, но вместе с тем меняющих природу человеческого самосознания[508]. Еще более радикален подход Фридриха Киттлера: он полностью устранил из предлагаемой им системы интерпретаций идеологический компонент и сделал акцент на преобразовательном потенциале медиа как таковых в их материальности и без необходимости ссылаться на какие-либо внешние факторы[509]. Исторические изменения, сопровождавшие изобретение телевидения, не обусловлены какой-либо политической системой, государственной идеологией или социальными условиями, в которых появился этот вид медиа. Правильнее сказать, что причиной перемен послужило само телевидение как система материальных объектов, воздействующих на человека за счет контакта с экраном (Киттлер называет его «поверхностным эффектом»). В одном из последних интервью Киттлер заметил, что в результате технического прогресса люди превратились в «отражение созданной ими техники» и добавил: «В конце концов, это мы подстраиваемся под технику, а не она под нас»[510].Названных теоретиков медиа роднит интерес к сложным отношением между материальностью телевидения (вне зависимости от содержания телепрограмм) и личностью. В этой главе я не буду пытаться примирить или синтезировать их взгляды, но исхожу из общего тезиса, что телевизор не является ни нейтральным, ни безобидным объектом. Я покажу, каким образом советские телезрители обнаружили, что телевизор и телевещание обладают властью над их телом и личностью, и как это открытие транслировалось в телесеансы экстрасенсов Кашпировского и Чумака.
Вуайеристская революция в советском жилище
С начала 1960‐х по середину 1980‐х годов телевидение массово распространялось по Советскому Союзу. Согласно изданному в 1989 году статистическому сборнику о внутренней торговле в СССР, если в 1965 году на сто домохозяйств приходилось всего двадцать четыре обладателя телевизора, то в 1988 году – уже сто три[511]
. По числу телевизоров на человека традиционно лидировали городские жители, но к 1980‐м годам сельская местность догнала город: например, в ходе исследования, посвященного досугу в сельской части Татарстана, выяснилось, что по сравнению с 1967 годом, когда телевизор был только у 15 % жителей, к 1983 году этот показатель существенно вырос до 96 %[512].Появление телевидения можно во многих отношениях назвать революцией жилого пространства. В работе о «телевидении в семейном кругу» в США после Второй мировой войны Линн Шпигель обратила внимание, что массовое распространение телевидения заметно изменило облик американского дома. Обстановка гостиной выстроилась вокруг телевизора, ставшего средоточием жилища американцев и местом, где американская семья проводила свободное время[513]
. Схожий процесс произошел и в СССР: массовое появление телевизоров в советских квартирах изменило их интерьер. Иметь телевизор считалось престижным, поэтому для обитателей квартиры он занял главное место в доме, преобразовав иерархию бытовых объектов и поднявшись на ее вершину. Диваны и кресла полукругом выстроились перед телевизором, чтобы жильцы могли почувствовать себя в новой роли – телезрителей, так что за телевизором окончательно закрепилось главное место в советском жилище[514]. В большинстве квартир телевизор вытеснил радио на кухню, где его можно было слушать за приготовлением пищи или во время еды, а книги все чаще воспринимались как предмет интерьера.