— Мы должны избавиться от той женщины, — мрачно произнесла мать. — Она пытается меня отравить! — и затем холодно, не дожидаясь доводов в защиту сиделки, добавила: — Ты же знаешь, я дышать не могу, если рядом не будет хоть пары цветочков.
Она знала, что не права. Она посмотрела на хризантемы с каким-то задумчивым восторгом, потом на меня. И внезапно вздохнула.
— Твой дядя Принсеп был глупым, слабым человеком… — она сжала мою руку. — Обещай мне, что у тебя будет собственный дом, и ты не будешь жить, как он, на обочине чьей-то жизни.
Я пообещал.
— Это его мать виновата, — продолжала она более деловито. — Она была женщина с характером. И потом, видишь ли, они жили в огромном доме, Бог знает где. Она била слуг, если они не кланялись ей. Ей каждое утро привозили овсянку из другой деревни, потому что там ее готовили так, как ей больше нравилось. Из-за такого поведения ее сыновья покидали ее один за другим. Принсеп был младшим и ушел последним — он из кожи вон лез, пытаясь ублажить ее, но в конце даже ему стало ясно, что легче будет жить где-нибудь в другом месте.
Она снова вздохнула.
— Я всегда боялась, что сотворю то же самое с собственными детьми.
Прежде чем я ушел, чтобы передать извинения медсестре, она сказала:
— Ты должен это взять. Это ключ от комнаты твоего дяди Принсепа. Ты уже достаточно взрослый, чтобы переехать в Вирикониум. Чему быть, того не миновать.
Она сжала мое запястье и сунула мне в руку ключ — маленькую медную вещицу, изрядно потускневшую.
— Однажды, когда ты был еще мальчиком, ветер поломал штокрозы, — продолжала она. — Они лежали там у стены, нетронутые, с цветами. Пока от них еще был какой-то толк, насекомые садились на них, а потом улетали, точно делали полезное дело. А я думала: какой позор.
Мать провела все лето в прохладной комнате, наполняя наши жизни болью, неспособная успокоиться и отпустить нас. Все это время я то и дело посматривал на ключ, который она дала мне. Но так и не воспользовался им до самой осени, пока она не умерла. Я был уверен: ей не понравится, что я отправился в город, чтобы открыть им дверь…
Ключ повернулся достаточно легко, хотя прошло столько лет, и на миг я в смущении замер на пороге жизни — дяди Принсепа и моей собственной, — не смея войти. Я заблудился у Пруда Аквалейт с его причудливым эхом и туманами. Подобно большинству приезжих, я только тогда понял, насколько велик Вирикониум… или его пустота. Но комнаты, куда я наконец-то осмелился войти, были достаточно просторны. Широкие серые столы, украшенные плюмажами пыли, несколько книг на полках, несколько картин на беленых стенах. В маленькой кухоньке расположился буфет, а в нем — все необходимое для чаепития. Я устал. Была еще одна комната, но я не стал ее открывать и свалил свои пожитки на железную кровать. После путешествия через Изер на моих картонках и сумках еще осталась соль.
Под кроватью, рядом с ночным горшком, я нашел два или три экземпляра «Вечного имаго».
Можно осмотреть другую комнату позже, подумал я. Надо найти, куда сложить вещи, и ложиться спать, а утром, возможно, я проснусь более счастливым. В конце концов, я здесь… В итоге я отложил книгу и снова повернул ключ в замке.
Влюбившись в Веру Гиллера, дядя выкрасил стены этой комнаты в унылый, тяжелый, сургучно-красный цвет. На окне висели толстые бархатные занавески того же цвета, наглухо закрытые. Ее изображения были повсюду — на стенах, на столах, на каминной доске… Она позировала в костюмах, в которых танцевала в «Киске», в «Воскресном пожаре в Низах», в «Коньке-горбунке»… и был еще один небольшой портрет, где она стояла, облокотившись на перила и подпирая рукой свой маленький подбородок. Она смотрела на море, загадочно улыбаясь из-под полей шляпы. А сама женщина — вернее, ее подобие, выполненное из желтого воска — лежала на катафалке в центре комнаты: нечеловечески хрупкое обнаженное тело танцовщицы, ноги разведены, словно приглашая к соитию, руки умоляюще подняты, а голова заменена отполированным черепом лошади, выкрашенным бурой краской.
В этой комнате мой дядя Принсеп скрывался от всех — от меня, от моей матери, от мадам де Мопассан и ее компании… и, наконец, от самой балерины Веры Гиллера, у ног которой он провел все эти годы. Я закрыл дверь и подошел к окну. Раздвинув занавески и выглянув наружу, я увидел кирпичные стены богадельни, высокие, увенчанные шипами, омытые жарким апельсиновым светом уличных фонарей, и услышал свирепые вопли сумасшедших, доносившиеся оттуда.