Ефим вот только теперь начал понимать происходящее. Марфа готовилась оставить девочку у них, Гриней, потому и пришла рожать к ним в дом, и не хотела, боялась дать ей грудь. Если даст дитю вот сейчас сиську, то всё, не решится, оставит себе. Потому он ждал, боясь своим присутствием вспугнуть, нарушить то, что вот сейчас должно произойти в его доме; то, чего он боялся и страстно желал, ждал всё это последнее время, чем жил, дышал и остерегался, не верил до последней минуты.
– Глаша, сестричка, – снова заговорила Марфа. – Это ваша девочка, ва-аша-а-а, – неимоверным усилием воли ещё пыталась сдержать себя, не закричать. – Её отец – твой Ефим, сестричка. Прости меня, прости, – и уже рыдала, уткнувшись в подушку.
– К-к-ка-ак это? – Глаша не верила своим ушам, безумными глазами смотрела то на одного, то на другую. – Врёшь, не может быть!
– Правда, Глашенька, – сквозь слёзы проговорила Марфа. – Помнишь сенокос, грозу? Это тогда. Прости меня, сестрица, за-ради Христа, прости, но это ради тебя, для тебя я взяла на себя этот грех. Родила заместо тебя, мы же сёстры, одна кровь.
Глафира побледнела вся, зажала рот руками, сделала попытку выскочить из хаты, даже добежала до порога, упёрлась в широкую грудь мужа.
И вот здесь пронзило, ударило, как обухом по голове стукнуло! Вспомнила вдруг слова старца Афиногена, сказанные им на прощание там, в горах, в скалах Карелии.
«Обрати свой взор на мужа своего и сестру свою – это же одна кровь», – и всё встало на свои места.
– Вот оно как, вот оно что-о-о, – а сама уже повернулась, пошла за печку, упала на колени, обхватив руками малютку и сестру, зашлась в плаче, но уже в плаче благодарном, чистом, светлом, как и сама слеза. – Родные мои-и-и, миленькие-е-е! Сестрица моя, миленькая, родненькая-а-а. Господи, Пресвятая Дева Мария, Матерь Божья, не дайте умереть от счастья, от радости-и-и, – и заголосила, запричитала, стоя на коленях перед сестрой и ребёнком, как перед иконой, перед ликами святых. – Ой, счастье-то како-о-о-е, Господи! Мамочка, миленькая, папочка, отец мой родной, встаньте с того свету, придите, посмотрите на свою доченьку, как она счастлива-а-а! Марфушка, сестричка моя родная! Да я ж тебе по гроб жизни обязана. Родненькая моя-а-а!
Ефим оставался стоять на пороге, боясь сделать шаг к женщинам, к дочурке, боясь вспугнуть наметившееся понимание, зачатки его уже новой, полной семьи. Но, главное, к доченьке, дочурке. Его дочурке!
– Дочурка, доченька, дочурочка, доня, – шептал, говорил, говорил эти слова с каждым разом всё громче, всё смелее произносил и привыкал к ним, чтобы потом никогда в жизни не забыть их, не потерять, не замечал бегущих по щекам слёз. – Господи! Если ты есть, слава тебе Господи!
Всё же пошёл, ватными ногами дошёл до красного угла, упал на колени перед иконой, исступленно зашептал:
– Слава тебе, Господи! Слава тебе, Господи! – с неистовством осенял себя крестным знамением. – Слава тебе, Господи, слава тебе, Господи!
Заплакала малышка. Её тонкий, пронзительный голосок заполнил собой всю хату, вылетел сквозь открытую форточку, оповестил о себе всё окрест, пронёсся по-над Вишенками, лесом, рекой Деснянкой, растворился где-то за лугами, смешавшись с весенним пением и щебетом птиц.
– Иди к дочушке, папаша, – слабо, через силу улыбнулась Марфа и, шатаясь, неуверенной походкой направилась к выходу. – Я всё сделала, а сейчас – домой. Ещё Данила, дети, – сказала уже сама себе, решала в уме уже что-то своё, только ей одной ведомое.
Ефим зашёл за печку, встал, прижался спиной к её холодной стенке, смотрел, как Глаша бережно, нежно качала на руках малышку. Преобразившееся лицо жены светилось доселе невиданным светом, излучало столько добра и ласки, что мужчина залюбовался, застыл на месте, боясь нарушить зарождающие ростки семейного счастья.
– Иди, подои козу, – вернула его к действительности, опустила на землю Глаша.
– Зачем? Не время, да и сама… – но не договорил, кинулся в сарай.
Он понял, что кормить дочку отныне будут козьим молоком. Вот почему Марфа настояла оставить козу, когда в зиму Грини собрались, было, извести её со двора, и поделились своими планами с Марфой. Настояла, спасибо ей.
Отныне он делал что-то, говорил с женой, а сам не помнит, что делал, о чём был разговор. Все мысли вращались вокруг Ульянки. Ещё в те времена, сразу после венчания, когда мечтали о ребёнке, решили, что девочку назовут Ульяной. А мальчика – Макаром, в честь Макара Егоровича Щербича. Но тогда Бог не дал, а вот теперь, наконец-то, смилостивился, подарил им Ульянку.
А Марфа зашла в свой дом, села за стол, устало уронила голову на руки. Сейчас ей предстояло объясняться с семьёй, с детишками и, главное, с мужем Данилой. Она хорошо знает каждого члена семьи и понимает, что особых проблем ни с кем не будет, разве что с Вовкой – копией бати. И Данилой. Это особый разговор, выдержать который она обязана. Нет, она не станет врать, изворачиваться, брать таким образом лишний грех на свою израненную душу.