Поскольку предполагалось, что он со временем станет художником, ему продолжали давать уроки рисования и в Петербурге[38]
. Около 1910 года мистера Куммингса, старого учителя рисования Елены Ивановны, сменил Яремич, которого Набоков охарактеризовал как «известного „импрессиониста“ (так их тогда называли)», чья манера в высшей степени претила юноше с его маниакальным стремлением к точности. Намного более подходящим оказался знаменитый Мстислав Добужинский, мастер изящной линии, сделавший для Петербурга то же самое, что Каналетто для Венеции или Беллотто для Вены. Примерно с 1912 по 1914 год он давал Владимиру уроки на piano nobile в доме номер 47 на Морской: «Он заставлял меня по памяти сколь возможно подробнее изображать предметы, которые я определенно видел тысячи раз, но в которые толком не вглядывался: уличный фонарь, почтовый ящик, узор из тюльпанов на нашей парадной двери». Набоков признавался, что, хотя он обладал воображением художника, ему не хватало техники, чтобы его выразить, и это подтвердил Добужинский: «вы были самым безнадежным учеником из всех, каких я когда-либо имел». Однако уроки зрительной точности и композиционной гармонии, которые преподал Добужинский, немало пригодились Набокову, когда он начал писать прозу62.Театр всегда значил для Набокова меньше, чем литература или живопись, однако и он питал его воображение. Петербургские театры по-прежнему блистали, и Владимир Дмитриевич оставался завзятым театралом. Его сын, относясь с пренебрежением к очень многим спектаклям, тем не менее откликался на подлинные проблески театральной фантазии. С особым удовольствием он вспоминал «Ревизора», поставленного Николаем Евреиновым в «Кривом зеркале», — сцены из пьесы в пяти различных вариантах: в провинциальном театре, в немом кино, в постановке Эдварда Гордона Крэга, Макса Рейнхарда и Константина Станиславского. Больше всего ему нравилась пародия на МХТ: «…смысл ее состоял в том, что первое действие должно происходить в воскресенье утром, потому что в другой день чиновники вряд ли могли бы собраться в доме городничего, а если это воскресное утро, тогда колокола соседней церкви должны были звонить. А если колокола звонят, то они должны заглушать голоса на сцене — что и происходило. Это было ужасно забавно»63
. Ему не нужен был Джойс, чтобы понять, что выворачивать наизнанку реализм и играть множеством точек зрения — увлекательное занятие.VIII
Отец преподал сыну и другие уроки. В школе либерально мыслящие наставники Володи Набокова не смогли внушить ему чувство социальной ответственности прежде всего потому, что он унаследовал от отца чувство ответственности личной.
По крайней мере со стороны, уверенный в себе В.Д. Набоков казался холодным, почти высокомерным. Более близкие ему люди знали, как он сочувствовал всякому нуждавшемуся в защите. Блестящий О.О. Грузенберг, выступавший защитником Владимира Дмитриевича на суде, где он обвинялся в причастности к Выборгскому воззванию, наблюдал во время процесса хладнокровие и невозмутимость своего подзащитного, не желавшего скрывать презрение к судьям, которые лишь выполняли волю властей. Но в 1913 году Грузенберг увидел этого человека с другой стороны.
В тот год Грузенберг был главным защитником Менделя Бейлиса, еврея, обвиненного в убийстве (хотя все улики достаточно ясно свидетельствовали о том, что преступление совершила шайка воров) только лишь потому, что печально известный министр юстиции Щегловитов решил разжечь антисемитские настроения, прибегнув к испытанному средству — запугиванию еврейским ритуальным убийством. Дело Бейлиса — российский аналог дела Дрейфуса — вызвало возмущение по всей России и за рубежом. Хотя «Речь» послала на процесс своих лучших журналистов и хотя в Петербурге у Владимира Дмитриевича были неотложные редакторские, партийные и комитетские дела, он, как последовательный враг антисемитизма, счел своим долгом поехать в Киев, чтобы лично присутствовать на суде в качестве репортера.
Во время слушания дела Грузенберг заметил, насколько менялся В.Д. Набоков, когда решалась не его собственная судьба, а судьба другого человека. Через несколько дней после начала судебного разбирательства Грузенберг беседовал с Владимиром Дмитриевичем и, заметив, как заострились черты его лица, с какой болью и с каким волнением смотрели его широко открытые глаза, понял, что он не одинок и что есть человек, который вместе с ним участвует в защите, ведет дело и вместе с ним страдает.