Кстати, по Шарову, эта особая коллективность много лучше обыденного, «простого», безыдейного существования. Человек в любом случае обречен – так уж лучше в коллективе, в куче, в рое: на миру и смерть красна. Точнее, совершенно незаметна. Все тот же Федор, путешествующий из тюрьмы в дурдом, то есть от одного коллективного тела к другому, оказывается в конечном счете (весьма веселая и показательная метаморфоза) спецкором «Известий». Или спецкором оказывается все тот же переводчик с английского. Или, быть может, переводчик и Ф. Голосов – одно и то же лицо. Разобраться в этом хитросплетении нет никакой возможности, но это и не нужно. У автора другая задача: таким образом в роман вводятся совершенно автономные журналистские очерки, вошедшие затем в книгу «Из записок корреспондента». Эти записки сменяются еще более дискурсивно самодостаточными квазифилософскими многостраничными «Заметками деда», афоризмами и наблюдениями по истории России. Записки оказываются предельно дискретными, каждая из них заканчивается высказыванием типа: «Русская революция – в момент упадка страны; французская, английская, нидерландская – на подъеме»255
. Но Шарову и этого показалось мало. Фантики разрозненных записок сменяет целый трактат, названный в бердяевском духе «Психология русской истории». Этим трактатом, собственно говоря, роман и заканчивается. Рассказчику остается досочинить небольшой и достаточно формальный эпилог. Начав за здравие, через последовательную смену стилевых масок на выходе писатель намеренно приходит к совершенно иному типу повествования.Как видим, параллельно нарративным, правда более радикальным, экспериментам Владимира Сорокина существовали и концептуальные композиции Владимира Шарова. Вопрос временнóго приоритета в данном случае не кажется существенным: идеи, что называется, носились в воздухе, хотя даты, поставленные Шаровым в конце романа, 1978–1984, такую заявку сделать все-таки позволяют. Важнее отметить принципиальную схожесть в работе с «исходным материалом»: «…в них никогда не было тепла, они были абстрактными и холодными. В сущности, это понятно: все живое, что было в его жизни, было им самим скомпрометировано и оставлено»256
.Достаточно ранний «След в след» наиболее полно фиксирует один из жанровых прототипов творчества писателя – бесконечно развивающиеся и разветвляющиеся тропки латиноамериканских романистов, в частности Маркеса. Наложенный на специфику «местного материала», этот магический реализм мутировал в странное, ни на что не похожее образование. Замешенное, в том числе, и на супертексте лубянковских архивов. Ибо прав еще один мистик и утопист последнего времени, Анатолий Королев, говоривший о непреходящем влиянии этого гигантского доноса на самих себя:
Это миллионнотомное собрание допросов и доносов, которые все еще сохраняются в архивах (по слухам, на Лубянке имеются целые этажи и коридоры архивов, в которых хранятся так называемые расстрельные списки)… Он невидим, этот монстр канцелярита, но, поверьте, его давление на наше бытие колоссально. И почти не ослаблено257
.Для Шарова существенными оказываются не только размеры этого хтонического, по сути, стомиллионозевного чудища, но и сама специфика работы следователей и пробирных палачей по выдуванию кровавых пузырей заговоров и тайн. В этом смысле важным оказывается автохарактеристика рядового следователя ГПУ, эпизодически появляющегося на страницах романа: