Читаем Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея полностью

Я мчался все быстрее и быстрее, и не знаю, чем бы это кончилось, если бы, на счастье, я не споткнулся и не проехался по щебенке на локтях. Это меня успокоило. Я с небывалой тщательностью задолбил к следующему уроку все выморочные этюды, и потом еще долго просидел над клавишами, трогая то одну, то другую струну своей души, подшлифовывая и подгоняя друг к другу все новые и новые части полонесса Огинского-Каценеленбогена. Я не давал никаких клятв - я и без этого знал, что больше никогда не буду огорчать мою милую бедную Луизу Карловну.

Мой полонесс - симбиоз Огинский-Каценеленбоген - я рисковал показывать только маме, да и то лишь самые бесспорные из отреставрированных органов. Мамина растроганность меня ободряла. Но злой рок именно в тот несчастный день воспользовался моей просветленностью и подбил обнародовать свое творение в гостях у нового начальника Продснаба (преемственность поколений: еврейский шут, принятый у мецената). Преемник Нечипоренко Бубырь уже твердо сидел в культурном слое, держал в доме пианино (плоды просвещения), а потому (издержки просвещения) поощрял знакомство своего наследника с развитым еврейчиком.

Несмотря на культурность, Бубырь был так чудовищно толст, что наводил на популистские подозрения, будто один человек может стать причиной продовольственных неполадок. У Бубыря я в первый и, вероятно, в последний раз ел настоящие сосиски - они действительно от легчайшего прикосновения зубов (я наслаждался, чувствуя себя акулой) прыскали соком и вспучивались нежной плотью, как дырка в чулке толстухи. Папа Бубырь (он был такой перенадутый, что производил впечатление легкости, а не тяжести) даже налил нам наливки (что с ней еще делать!), невероятно сладкой и душистой. Может быть, легкокрылый градус глинтвейна ("Уленшпигель") и вдохновил меня ответить на шутливо-зазывные рукоплескания раскрасневшихся гостей не мертвенными этюдами или полькой Глинки, но самыми глубокими и нежными - нет, не корнями души, а волосками, бегущими от корней.

Нетрезвым восторгам не было конца. И кто бы мог подумать, что злой дух посадил за стенкой (благодатная для своих и истребительная для отщепенцев эдемская теснота) Луизу Карловну приглядывать за пальцами дочери главбуха. Злому духу и этого показалось мало. Назавтра он еще и погрузил меня в меланхолическую отрешенность с гармошкой в руках перед самым уроком этюдодолбления, хотя я все утро готовился встретить Луизу Карловну с какой-то особенной проникновенностью. Однако Луиза Карловна с порога объявила мне, что еще в тот же роковой день моего дебюта она побывала у Бубырей и раскрыла им глаза (уши) на истинные достоинства моей музы(ки): коммивояжер, торгующий поддельным товаром от лица прославленной фирмы, был выведен на чистую воду и опущен на дно.

Но гнев Луизы Карловны был вызван не заурядным мошенничеством, но святотатством: мне не смешно, когда маляр негодный мне пачкает Мадонну Рафаэля. Теперь-то я понимаю, что ой как не случайно именно Сальери, а не Моцарт вознегодовал на пиликанье слепого "скрыпача".

- Ну-ка, исполни что-нибудь! - презрительно (от забитости не осталось и следа - орудия Высших Сил не знают ни робости, ни сомнений) распорядилась она, и мне даже не пришло в голову, что я могу ослушаться.

Никогда еще гармошка так не пела и не рыдала в моих руках.

- И это искусство?! - он был велик в эту минуту, воскликнул бы я, если бы Луиза Карловна была мужчиной.

- Вот искусство! - полонесс Огинского заполнил комнату, словно играли человек восемь. Его было невероятно много - и он был уж до того густо нашпигован подробностями, до которых мне было и за сто лет не доскрестись...

- Вот искусство! - целый полк грянул "Прелюдию" Рахманинова - страстный человеческий голос, все пытающийся сквозь что-то пробиться, да так и падающий в изнеможении. Но человеческие голоса никогда не бывают так прекрасны...

"Аппассионата" окончательно стерла меня в пыль. Луиза Карловна призвала к себе в союзники моих богов, и боги были с нею заодно.

Это было даже не отчаяние, но предельно ясное понимание, что мне нет места на этом свете. Я не принимал никакого решения - я знал, что оно придет тут же, как только понадобится. Когда появилась мама, я кратко и недвусмысленно объявил, что больше учиться музыке не буду. Но она так расстроилась - мои дарования, их упования...

Однако для моей еврейской души более сокрушительным оказалось другое: купили пианино, везли, столько денег, хлопот - возразить было нечего.

Перейти на страницу:

Похожие книги