Читаем Во имя четыреста первого, или Исповедь еврея полностью

В ту минуту я не принадлежал себе - я принадлежал четыреста первому. То есть идеалу. Подобно плоской выдумке фантастов - радиоуправляемому роботу - я взобрался на конек и, не промедлив ни мгновения, изо всех сил сиганул вперед, чтобы допрыгнуть до ботвиной кучи, сделавшейся меньше блюдца. Падение и мелькание длилось целую вечность, а потом - удар такой силы, что сердце, вставшее поперек горла, вылетело - нет, только не в пятки, там бы я его точно отшиб насмерть.

Бормоча: "Я еще только раз, - и все" - оправдываясь перед каким-то строгим взрослым (образ Отца, Господа Бога?), я снова полез ввысь, чувствуя, что мне этого не спустят. Падение еще более ужасное, удар еще более сокрушительный. "Третий раз, и все, Бог любит Троицу", - бормотал я, понимая, что к непослушанию присовокупляю еще и клятвопреступление. Третий удар вышиб у меня остатки мозгов - хватило их лишь на то, чтобы снова вскарабкаться на крышу, бормоча безумные оправдания: "Бог любит Троицу, а четверту Богородицу" (когда мною овладевал четыреста первый, я на целые годы превращался в сомнамбулу). После я много лет всерьез подумывал, что Бог покарал меня именно за попытки хитрить с ним: самым серьезным проступком в моих глазах так и осталось непослушание, пренебрежение правилами, а не собственным скелетом.

Удар короток - еврей в воротах. Какой-то особенной боли я не помню, не очень даже понимаю, чья воля заставила меня отвернуть носок и с безумной внимательностью впериться в рубчатую от носка же, синюю прогнувшуюся щиколотку. Не знаю, что неведомая воля там разглядела, но она же приказала мне заорать.

"Что такое?" - возник дедушка Ковальчук. "Упал с крыши", - без запинки отчитался я: прежде всего нужно было скрыть главное, принадлежащее рою - непослушание.

Дедушка смотрел на меня, стараясь понять, насколько это серьезно, пытаясь прогнать тревогу рассерженностью. "Вставай". - "Не могу-у..." - не знаю, с чего я это взял. "Ремнем подыму!" Я с ревом поднялся, сделал несколько шагов и завалился набок - до сих пор не знаю, кто мне это подсказал, ведь четыреста первый, запустив механизм безумия, как обычно, оставил меня в одиночестве.

Потерянный папа, собранная мама (есть женщины в русских селеньях!), "москвичок" главных инженеров обогатительной фабрики (Фабрики) Воложенкиных, проклятый Богом белый барак Ирмовки, металлически-клеенчатое (здесь шутить не будут!) ложе под гудящим прибором или устройством, "ренген, ренген", - разматывают драный платок.

"Ох, уж эти мужчины..." - юмористически указывает на платок мадам Воложенкина, и мама находит силы ответно улыбнуться. Страшно давят на ногу - "Железом!" - догадываюсь я. Кажется, уже тогда я проявил себя мастером причитать - медперсонал собирался под дверью послушать, как я обличаю убийц в белых халатах. "Во пацан дает!", - дивились моей развитости бывалые нянечки. Ногу уматывают в бесконечный, зачем-то раскисший в мокрой известке бинт. Гипс - еще одно бессмысленное слово.

Безбрежная тьма, нахлынувшая из-за окон, наполовину поглотила даже маму - только моя нога в коченеющих бинтах нестерпимо сияет, охваченная страшным испепеляющим светом выпученных лампищ. Ногу ломит, она только что не потрескивает от термоядерного жара. "Читай, читай!" - требую я излюбленного наркотика, и мама снова принимается вымученно-будничным голосом читать "Леньку Пантелеева", с которым я потом не расставался целый год. Все такое родное: Ленька проснулся среди ночи от грохота, от пьяных выкриков и маминых слез, что-то со звоном упало и рассыпалось, - ну, точно как в жизни - и полупонятно, и страшно ("пролил кровь единоутробного брата" - какие-то и братья особенные, утробные в этом таинственном мире), и - безумно интересно, глаз не оторвать.

У нас тоже есть сундук, но у Леньки он какой-то казачий: целый цейхгауз с нафталином и амуницией - ни одного понятного слова, но так еще завлекательней: ломберного сукна мундиры, бекающие бекеши, папахи (мамахи...), попоны (для поп или для попов?), башлыки - мне не приходило в голову спрашивать, что это такое, я был уверен, что смысл так и должен лишь таинственно брезжить сквозь обманчивую толщу названий. И каждое чувство должно захватывать с головой, как будто только что не было совсем другого: после страха и тайной ненависти к Ленькиному отцу - он был уже и моим отцом - вдруг жалость до слез, хотя все по-прежнему непонятно и жутко: он ведет меня на кладбище, но не к сварным крестам и пирамидкам, а к какой-то лабрадоритовой глыбе с надписью "Няне от Вани" - и вдруг по лицу отца, этого страшного человека, катятся слезы...

Я цепенею от ужаса и жалости, забывая про ломоту в запекаемой ноге. "Мерзавец, шпак!" - кричит на отца какой-то офицер, а отец поднимает над головой тяжелый пакет с кеглями - да где же, наконец, его револьвер в кожаной кобуре и кривые казацкие шашки из казачьего сундука?! Отец обнимал меня и плакал, и от него пахло перегаром и гиацинтом - наверно, это были раздавленные брокаровские духи...

Перейти на страницу:

Похожие книги