Харьюла заверил, что неудобно ему ночевать в штабном бараке, что лучше, пожалуй, будет, если он пойдет к Кюллес-Матти.
По дороге он спросил у Матти, почему это Иво даже в лице изменился, когда речь зашла об его отце. Матти рассказал, в чем было дело.
Среди пленных белофиннов, взятых его взводом в бою под Алакуртти, оказался говоривший по-карельски старик с острой бородкой. Только в поезде, уже сопровождая пленных в Петроград, Кюллес-Матти узнал, что этот старик — отец его командира. Матти ожидал, что Иво спросит его об отце, поскольку уж Харьюла завел о нем разговор. Но Иво промолчал. Видно, он просто не мог говорить об этом: ведь, наверно, любому человеку тягостно вспоминать, как он вел допрос своего собственного отца…
— Вот оно что. Такое не каждый сможет сделать, — сказал Харьюла задумчиво, словно спрашивая у себя, хватило ли бы у него силы воли вести такой допрос.
— Да, не каждый, — согласился Кюллес-Матти. — Недаром в легионе в нем души не чают. На него можно положиться больше, чем на самого себя.
Когда они пришли в клетушку Кюллес-Матти, Татьяна уже спала. Матти пристроился на кровати возле жены, а Харьюла, расстелив свою тужурку на полу, тоже лег. Но заснуть ему не удалось: в голове засел разговор, который вели за ужином Иво и Вастен. У Харьюлы было такое чувство, что они, рассуждая о воинской дисциплине, вели речь именно о нем. Хотя у Харьюлы и были свои понятия относительно свободы, все же после этого разговора его охватило какое-то беспокойство, даже страх. Он считал себя человеком честным и таким, на которого можно положиться. Он тихо поднялся, накинул на плечи тужурку и вышел.
Харьюле повезло. В последнее время поезда на юг шли очень редко, но когда он пришел на полустанок, там стоял товарный поезд, направлявшийся на юг.
Ему пришлось прождать несколько часов. Поезд отправился лишь под утро. Харьюла вскочил на подножку вагона и, глядя на удаляющиеся в предутренний сумрак холмы Сантавуори, подумал про себя: «Эх, опоздал я…»
Неподалеку от станции Кемь в одном из бараков помещалась столовая железнодорожников. Открыли ее месяц тому назад, чтобы хоть немного улучшить питание рабочих железной дороги и их семей. Открывая столовую, председатель профкома депо сказал, что через каких-нибудь два-три года все будут жить в коммунах и питаться в столовых. Поэтому, видимо, столовую и стали называть коммуналкой. Официантов в столовой не было, и это тоже объяснялось тем, что предназначена она была не для господ, которым еду надо подавать наготово на стол, а для тех, кто работал и с оружием в руках защищал город.
В столовой было людно. Многие из посетителей были с винтовками. Возле окошка, из которого выглядывала рыжая головка раздатчицы Маши, стояла длинная очередь; получившие свою порцию садились с металлическими мисками за столики, покрытые довольно грязными белыми скатертями.
Пекка тоже протянул свою миску.
— А Матрена о тебе уже во сне говорит, сама слышала сквозь стенку, — шепнула ему Маша, черпнув в его миску больше щей и налив в стакан вместо чая мясного бульону.
Пекка улыбнулся и пошел со своей порцией к столу, за которым уже обедал Теппана. Встретившись в Кеми, Пекка и Теппана тоже старались держаться вместе, словно взаимно поддерживая друг друга. Они обедали молча, занятые оба своими мыслями.
Пекка думал о вчерашнем собрании, на котором был вынесен смертный приговор Алышеву. Как-то все получалось так, что он, Пекка, делал то, что и другие. Незаметно для себя он, бывший пастушок и батрак, оказался втянутым в водоворот бурных событий. Другие пошли на Мурманку, и он с ними. Другие пошли производить обыски в богатых домах, он тоже взял берданку и пошел. Все это происходило естественно, словно иначе он и не мог поступить. Но вот то, что он вчера на собрании вместе с другими поднял руку и проголосовал за вынесение смертного приговора Алышеву, казалось ему теперь почему-то неприятным и странным. Как-никак, а Алышев ведь бывший председатель ревкома. Закис, правда, говорил на собрании о каком-то контрреволюционном заговоре, о покушении на жизнь Машева. Все это, конечно, так, но Пекке все-таки было не по себе, что он, совершенно не раздумывая, поднял руку. Все подняли, и он тоже…