Под вечер, когда спадала дневная жара, Ксения шла за деревню, в поле. Густые и длинные тени от телеграфных столбов падали в степь, оранжевый свет заливал хлеба, далекие увалы пашен, фиолетово-темные на закате; копилась по низинам сумеречная мгла, потом наползала деготно-черная тьма, и хлеба сливались с землей. Слышно было, как тарахтели по закаменевшей дороге телеги, это ехали с дальних участков женщины, и Ксения, чтобы не встречаться с ними, сворачивала в сторону. Порою они пели песню, старинную, на тягучий лад, дрожь от колес проникала в голоса, они тоже дрожали, и было во всем этом что-то надрывно-печальное, от чего Ксении хотелось плакать... С тех пор как Ксения перебралась в Черемшан-ку, она еще пи разу не показалась на улице, на народе, ей становилось не по себе, когда она вспоминала, как бегала в то злопамятное утро около скотного двора, останавливала людей, уводивших коров, упрекала их в несознательности, даже пыталась угрожать... И как она дошла до такой слепоты и умопомрачения?
Она возвращалась домой задами, кралась безлюдными проулками, перелезала через прясло своего огорода, с трудом переваливая располневшее тело. Приходили с работы
отец и братья, шумно мылись во дворе, голые по пояс, и Клавдия поливала им на руки, игриво плескала из ковша. Слышно было, как фыркают от удовольствия Роман и Ни-кодим, как сопит отец, как скрипят под ладонями их плечи; довольно смеется Клавдия, хлоная по мокрой и сильной спине мужа, и тот, словно стыдясь ее несдержанности, сердито кричит, чтобы она поскорее давала ему полотенце.
За ужином братья жаловались — такая жара, что в поле невозможно прикоснуться к раскаленным частям машины, в кабине трактора задыхаешься от пыли, угораешь от керосина. Потом они начали делиться тем, что услышали за день от других, и голоса их дрожали от гнева. Каждое утро в Черемшанку наезжали Коробии к Анохин, вызывали по очереди тех, кто в свое время увел свою корову, и советовали продать ее снова. На кого не действовали просьбы и уговоры, тем угрожали, и в конце концов мужик присаживался к столу и писал заявление, предлагая колхозу купить у него корову. Было особенно нелепо, что массовые закупки скота вели сейчас, когда стало уже очевидно, что сена в нынешнем году заготовили значительно меньше, чем в прошлом, что кормов не хватит даже на то стадо, которое имелось. Но это не останавливало Коровина, и он, как на службу, приезжал в правление, садился за председательский стол и, поставив карандашом птички в списке, начинал свой трудовой день. Нюшка бегала из конца в конец деревни, приглашала, кого приказывали, на беседу с секретарем райкома. Ему ревностно помогал Анохин, и, когда секретарь, израсходовав свои доводы, был уже бессилен повлиять на какого-нибудь упрямца, Иннокентий недвусмысленно намекал, что собрание имеет право поступить с несознательным членом артели со всей строгостью — лишить, например, половины приусадебного участка, а при особых обстоятельствах даже выслать из Черемшанки. Не сдавались, не уступали только немногие, вроде Дымшакова и Авдотьи Гневышевой... Упорствовал пока и бывший парторг Мажаров, не уезжал из Черемшанки, словно не признавал себя побежденным и надеялся что-то доказать и себе и людям. Они подали с матерью заявление, чтобы их приняли в колхоз, и теперь каждый день по нарядам бригадира ходили в поле... После того как его исключили на том бюро из партии, Ксения не видалась с Константином и, по совести, даже боялась столкнуться с ним где-нибудь на улице — она не хотела показываться ему с таким животом, с лицом, обезображенным
темными пятнами. А Мажаров, точно щадя ее, тоже не показывался... Никодим как-то высказал догадку, что скот скупают, чтобы выполнить непосильные обязательства по мясу, но Ксения отказывалась верить этому, хотя в душу уже закрадывалось сомнение — ведь не было никакой логики, никакого здравого смысла в том, что совершал сейчас Коро-бин! Решившись на такие крутые меры, он мог теперь пойти на что угодно, чтобы доказать, что взятые обязательства выполнимы. Эта догадка походила на правду; об-наруживались кое-какие прорехи и провалы в плане, и нужно было сразу как-то на ходу исправлять их. После первых оттепелей в Черемшанку привезли прямо из инкубатора четыре сотни утят, зоотехник Зябликова металась, не зная, где их размещать, чем кормить. На окраине деревни всю зиму пустовала изба, туда на голый грязный пол вывалили пушистые, беспомощно попискивавшие желтые комочки. Протопив печь, сварили три чугуна пшенной каши, накрошили на доске сваренные вкрутую яйца, налили в железные противни воды... Утята трепыхали крылышками, сбивались, дрожа, в кучи, никто не знал, как их кормить, как за ними ухаживать. На другой же день они стали дохнуть, а через две недели изба опустела, остался лишь загаженный пол и разбросанная по нему пшенная каша...