Веселье действительно царило нешуточное. Ригу и тот угол, где сидели музыканты, освещали свисавшие с балок фонари. Музыкантов было несколько — скрипачи, среди инструментов которых была, похоже, настоящая скрипка, а также самодельная, сделанная из тыквы, со струнами из конского волоса; странный нездешний звук ее во внезапной тишине, когда замолкали другие инструменты, вносил в эту тишину особую щемящую ноту; ритм отбивали на перевернутой бочке, на костяшках, сделанных из коровьих ребер, на погремушках. Посередине риги в кружок усаживались негры, а рядом стоял на высокой куче нечищенных початков огромный красавец негр с иссиня-черным, лоснящимся в полумраке лицом, облаченный в длинный черный сюртук, с красным платком на шее, с голосом зычным, как у быка; он сбрасывал вниз початки и выкликал следующую песню, перекрывая все другие голоса и музыку, наполняя голосом своим пространство до предела, так, что казалось, еще секунда — и доски не выдержат, лопнут. Это был так называемый «кукурузный генерал». И все время по кругу неустанно ходил большой кувшин с виски, потому что хозяин кукурузы по обычаю выставлял и выпивку.
Когда расправлялись с последним початком, «кукурузный генерал» издавал клич, выкатывали два бочонка, между ними протягивали упругую доску, на нее вскарабкивались двое танцоров — мужчина и женщина. Они начинали свой танец, какую-то немыслимую чечетку, которую они отбивали, стоя лицом друг к другу, а доска пружинила, и толпа вокруг подбадривала их криками, возгласами и пением:
Я помню так ясно, четко и саму эту картину, и мое тогдашнее радостное волнение, которое теперь, когда я рассказываю об этом, вновь охватывает меня, волнение вперемешку с грустью по давно прошедшим временам. А пик этого волнения — момент, когда попозже, в разгар всеобщего веселья, по приказу «кукурузного генерала» негры, оставив пляску, бросаются к моему отцу, хватают его, вздымают ввысь, высоко надо мной, над всеми собравшимися; толпа вопит, гогочет, а я холодею от страха. Потом я вижу, что отец смеется. Негры подбрасывают его, качают, и все хохочут. А негры поют:
Я старалась живописать этот праздник как можно лучше и, предавшись воспоминаниям, видимо, сумела даже донести до слушателей свою тоску по прошлому. Я даже напела мелодию песни, с которой негры качали своего «масу».
Из приятной погруженности в прошлое меня вывела Элли.
— То есть ты хочешь сказать… — От негодования Элли даже не сразу нашла нужное слово. — … Сказать, что он… — Она так произнесла это
Я возразила, что на чистку кукурузы никого не тащили против воли, что это был веселый праздник, — вот и мы сегодня разве не веселились? На что Элли ответила, что мы лущили кукурузу не ради веселья и удовольствия, но чтобы сделать доброе дело, а другая девочка постарше меня и Элли сказала:
— Да, и это только доказывает, что мы не рабы, чье расположение можно купить крепкими напитками, как
— Ничего подобного! Ничье расположение он не покупал! Он просто хотел порадовать их! Хотел, чтобы…
И тут раздался голос Сета Партона, ясный и холодный, идущий, казалось, откуда-то сверху, из этого лунного морозного сияния.
— Никогда не надо обманываться случайными проявлениями доброты, — произнес он.
Я обернулась на этот голос. О том, что Сет здесь, я и забыла. Он пришел со старшей девочкой. Сет, как я знала, учился в Оберлине последний год, после чего собирался стать священником. О нем говорили как о блестящем и благочестивом молодом человеке. До этого момента я не слышала от него ни слова, потому что невнятное бормотание, которое он издал, чопорно поклонившись, когда его представили, к словам отнести было трудно.
Сейчас слева от меня высилась его долговязая фигура с нескладно болтающимися руками, свисавшими с плеч узких, но крепких; плечи эти прикрывал выношенный сюртук, длинная стройная шея была обмотана куском шарфа, а голова без шляпы, всклокоченная и вихрастая, была вздернута высоко и непреклонно, большеносый вытянутый профиль четко вырисовывался на фоне по-зимнему холодного звездного неба, неся на себе печать благородного страдания и высокомерия.
Слова его заставили встрепенуться мое благочестие и глубоко ощутить правду сказанного, но в следующую же секунду явилась мысль:
— Он же добрый!