Я увидела, как шевельнулся башмак, а за ним другой, направляясь к двери. Расхлябанные башмаки эти двигались осторожно, словно ступали по тонкому льду, когда с каждым шагом лед ломается и в трещинах хлюпает вода. Я не подняла головы, и башмаки исчезли из поля зрения. Потом я услышала, как хлопнула за ним входная дверь.
Я бросилась в прихожую к двери, затем к окну. В окно я увидела удалявшуюся под легким снежком фигуру. Он шел, оставляя за собой ровные следы, высоко подняв голову навстречу падавшим снежинкам.
Я все стояла у окна, хотя он уже скрылся из виду, когда в прихожей появилась миссис Терпин. Она встала возле меня, и я почувствовала, как осторожной пиявкой в ней зашевелилось любопытство. Незыблемое упрямство, ощущение своей отдельности, неуязвимости для хитрых тенет всего остального мира заставило меня не менять позы и все так же, не шелохнувшись, устремлять взгляд в окно. Тогда она сказала:
— Что он хотел?
Слова эти расковали меня. Я живо повернулась к ней, жалобно, с волнением воскликнув:
— Он простудится! Простудится!
И в то же мгновение лицо, которое я уже не первый год так хорошо знала, преобразилось. Казалось, будто сквозь морщины, складки, траченую временем плоть этого лица с его выражением привычного практицизма проступило другое лицо — нежное и слегка насмешливое, лицо, на котором, несмотря на возраст, не было печати старости.
— Чушь, детка, — сказала миссис Терпин. — Чушь! — И я отметила про себя, что это в первый раз, по крайней мере на моей памяти, ею было произнесено слово, хоть отчасти приближавшееся к вольному. — Чушь, детка! — воскликнула она с какой-то веселой бесшабашностью. — Вот ты так действительно простудишься! В сосульку, небось, превратилась в этой гостиной.
И, потянувшись ко мне, пощупала мои руки.
— Пойдем, подержи руки над огнем, не то и вправду простудишься, — сказала она.
— О, я не замерзла, — ответила я и в припадке какой-то сумасшедшей радости добавила: — И никогда теперь не замерзну!
И бездумно, только лишь потому, что у нее в тот момент было такое лицо, а я чувствовала внутри то, что чувствовала, я метнулась к ней и поцеловала ее в левую щеку — чмокнула неловко, неуклюже, после чего бросилась вверх по лестнице в свою комнату.
Вскоре после описанного случая я отправилась в Цинциннати повидаться с отцом. Он вел себя со мной как обычно, как любящий отец баловал меня, слегка хвастался мною и то и дело невзначай ерошил мне волосы, поглаживая мою кудрявую голову, засыпая вопросами и с безукоризненным терпением выслушивая ответы.
Однако я заметила, хотя наблюдение это и трудно сформулировать, какую-то чрезмерную предупредительность с его стороны. Нет, не то чтобы он стал более внимателен и предупредителен, чем раньше. Изменилось что-то в его тоне. Появился оттенок церемонности — качества, которого я раньше за ним не замечала, — словно он очень старался выполнить положенное.
Я усмотрела в этом желание загладить произошедшее между нами год или более назад, когда я вознамерилась спасти его бессмертную душу. Конечно, все это время мы продолжали видеться, и он не раз предпринимал попытки показать, как тоскует по прежней безмятежной незамутненности наших отношений. Теперь же, сидя со мной в ресторане, где я уплетала за обе щеки, или за чаем у камина мисс Айдел (мистер Мюллер еще хворал и находился, как они говорили, в больнице Цинциннати), или бродя со мной по улице, где я могла предаться суетной радости наведаться в модные магазины, отец, видно, совершал еще одну попытку, такую решительную, целенаправленную и неукоснительную, что мне стало даже как-то не по себе. Хотелось сказать ему, чтобы он не трудился, что теперь все в порядке: он — это он, а я — это я.
А потом наступил день, который мне предстояло провести с мисс Айдел у нее дома, потому что у отца были какие-то дела в городе.
Мисс Айдел развлекала меня со своей обычной веселой заботливостью, и я чувствовала себя совсем взрослой, когда мы пили с ней чай у камина, словно две подруги. Вдруг дверь малой гостиной отворилась, и на пороге в сопровождении неслышно ступающей горничной возник отец.
В первую секунду я не поверила своим глазам. Лицо несомненно принадлежало моему отцу, хотя и было странно сконфуженным и даже покрасневшим от волнения, но что-то определенно изменилось в нем, изменилось настолько, что его трудно было узнать. И тут же я поняла, в чем дело. На отце была новая одежда, подобная той, что я не раз видела на жителях Цинциннати, прохожих на улице, обитателях гостиниц, но видеть такое на отце казалось совершенно немыслимым. Он был в сюртуке темного сукна, сюртуке, гораздо короче обычного, пестром узорчатом жилете и клетчатых панталонах, сужавшихся книзу, но ладно облегавших голенища его начищенных сапог.
И пока я разглядывала эту картину, мисс Айдел, выйдя из оцепенения, зашлась смехом, затряслась в своем кресле, как ива под порывами ветра. Потом, вскочив и промокнув слезы кружевным платочком, она простерла другую руку к отцу в умоляющем жесте отчаяния и бросилась к нему с криком:
— Ох, Ари! Нет, я сейчас умру! Ари!