— Ну что, ребята, неужели пора сушить сухари — снова будут сажать? — с угрюмо-веселым и злинками в глазах спросил Неизвестный.
Я, как всегдашний идеалист, ответил, что нет, возврат к прошлому невозможен. Роберт, в отличие от Неизвестного, невесело, побито покачал головой:
— А я сегодня подумал, что все может повториться.
Аксенов в тот момент, на Манежной, промолчал, но в этот же вечер на лестнице из него и выплеснулось:
— Ты что, не понимаешь, что наше правительство — это банда, готовая на все?
Потом, когда нас не то что по-глупому, а по-подлому поссорила жизнь, я написал стихи, надеясь, что он их услышит, догадается, о какой лестнице идет в них речь.
Мне снится старый друг,
крик-исповедь у стен
на лестнице такой,
где черт сломает ногу,
и ненависть его,
но не ко мне, а к тем,
кто были нам враги
и будут, слава Богу.
Но он эти стихи не услышал, или не захотел услышать, или ему ревниво не позволили их услышать. Через много лет я был потрясен тем, что в отредактированном им посмертном переиздании «Крутого маршрута», великого произведения его матери, Евгении Гинзбург, которая в больнице заклинала нас не ссориться, Аксенов без всякого на это права снял эпиграф — мое четверостишие из «Наследников Сталина».
Но я до сих пор с нежностью и ностальгией по нашей общей юности перечитываю такие его шедевры, как «Папа, сложи», «Победа», «Затоваренная бочкотара», «Дикой», «Местный хулиган Гога Абрамишвили», «Товарищ Красивый Фуражкин», «Поиски жанра»…
Самое страшное в жизни — это, конечно, смерть, в том числе и смерть старых дружб.
Но я возвращаюсь на белоснежную коктебельскую террасу, где мы сидели вместе с Аксеновым, Гладилиным и Балтером в ночь на 22 августа 1968 года и пытались предугадать, что же будет с «пражской весной».
Балтер горько усмехнулся:
— Женя, Женя, какой вы все-таки идеалист. Может быть, именно в эту минуту наши танки уже пересекают чехословацкую границу.
11. Мы их кормили, а они…
Жарким утром следующего дня с разламывающимися башками, раскисшие, еле стоящие на ногах, мы шли с Аксеновым по коктебельской набережной, ища спасительного опохмела.
Нам попался украинский писатель, всегда казавшийся мне безобидным стариком-энтузиастом, собирателем морских камешков и поклонником тенниса. На сей раз он стоял на балюстраде, приникнув ухом к портативному радиоприемнику, и варикозные вены на его загорелых кривоватых ногах кавалериста, торчащих из габардиновых шортов, радостно подрагивали.
«Наши танки в Праге! — закричал он, увидев нас и приглашая присоединиться к своему и общенациональному торжеству. Выслушав отечественную радиогеббельсовщину о том, что наши танки приглашены самим чехословацким народом, мы с Аксеновым молча направились в поселковую столовую, где в те незабвенные времена с любого часа продавалась водка. Столовская терраса в момент открытия была почти пуста. Мы разлили теплую, почти горячую водку из поллитры с черной головкой и выпили это мерзкое пойло залпом из пластмассовых розовых стаканов, в которых не хватало только помазка. Закусывали огненным винегретом с задумчивыми селедочными головками. Мы пили и плакали: я — слезами обманутого идеалиста, Аксенов — слезами ненависти.
Решили взять вторую бутылку и вдруг увидели, что в кассу выросла очередь, хмуро косящаяся на нас и явно не желающая нас пропустить. Наши политические слезы очереди были до фени. И тут пошатывающийся от водки и отчаянья Аксенов обратился к очереди:
— А вы знаете, что произошло этой ночью?
Очередь молчала. Это были в основном «дикие отдыхающие», ночующие в палатках на берегу или приткнувшиеся в какой-нибудь сдаваемый угол. Наконец один из них, голый до пояса здоровенный парень с рюкзаком за плечами и с коричневыми от загара коленями, торчащими, как печеные яблоки, в дырах выцветших джинсов, неприветливо пробурчал:
— Ничего особенного. Наши ребята в Праге. Чтобы реваншисты из ФРГ туда не вперлись. А чехи тоже хороши. Мы их кормили, а они… Так что все — нормалек…
Тогда Аксенов вскочил на голубой пластмассовый столик, раздавив кедом слабо хрупнувшую тарелку с недоеденным винегретом, и обратился к очереди с речью, достойной Перикла:
— Вы знаете, кто вы такие? Вы жалкие рабы. Вы рабы не только советской власти, которой вы вполне достойны. Вы рабы собственного невежества, собственного равнодушия. Вы рабы той тарелки с прокисшим винегретом, за которой вы сейчас стоите. А в это время ваши танки давят свободу в Праге, потому что вы хотите, чтобы такое же рабство, как у нас, было везде…
Очередь сначала вытаращилась на Аксенова, словно на чокнутого пьянчужку, но постепенно начала понимать, что даже если он и пьян, то говорит нечто оскорбительное.