Украинские власти лишь через 30 лет наконец-то соизволили заметить существование Тринадцатой симфонии Шостаковича, чьей первой частью был реквием жертвам Бабьего Яра, и скрепя сердце вынуждены были пригласить меня на ее исполнение. Ведь многие годы я мог выступать даже во франкистской Испании, даже в салазаровской Португалии, но только не в стольном граде Киеве, где у моей поэзии было столько верных друзей.
Ведь не случайно и депутатом я был выбран именно на Украине.
Но не удалось отделаться от памяти человечества громоздким бесчувственным монументом в Бабьем Яре, на котором застенчиво не была упомянута национальность большинства убитых.
«Заиграть» пятидесятилетие трагедии, ставшей всемирно известной благодаря именно Тринадцатой симфонии, было уже невозможно, а без нее отмечать горестную годовщину было как-то неприлично. Пришлось пригласить и меня.
Придя к Бабьему Яру, я, к своему удивлению, увидел огромный щит с двумя цитатами: одна — из моего стихотворения, а рядом, другая, — тоже о Бабьем Яре, подписанная поэтом Дмитром Павлычко.
Он написал это стихотворение к такому же заказному опусу, сочиненному местным композитором, когда это перестало быть опасным.
Но соревноваться с Шостаковичем была задача непосильная. Прослушав Тринадцатую симфонию и лишь самое начало следующего музыкального номера, многие киевляне и гости начали потихоньку уходить.
А на банкете после концерта царила биржевая — лоббистская атмосфера: обменивались визитными карточками, договаривались о сделках.
Боже мой, на человеческой трагедии стали делать бизнес. Но разве так не бывало в истории?
Хорошо, что там не было Дмитрия Дмитриевича…
Но, впрочем, он там, где его музыка, а она — везде…
Обреченный на бессмертие
«В любой рыбе он ел все — хоть жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались…»
Система, где заключенные ели все, что попадется, включая глаза какой-нибудь жалкой тюльки, пожирала людей и с особенным удовольствием их глаза — чтобы они не видели, не запоминали.
Любая пропаганда — это проглатывание глаз.
Но были и те, кто видели, запоминали. Свою отсидку бывший командир батареи Александр Солженицын воспринимал как миссию запоминания.
Увы — малоприятная правда заключена в словах Бертольта Брехта: «Несчастна страна, которая нуждается в героях».
Но ещё более несчастна страна, которая нуждается в героях, а их нет.
Слава Богу, такого несчастья Россия избежала.
Один из этих героев — Солженицын.
В декабре 1962 года, в Москве, в правительственном Доме приемов, я видел, как познакомились два героя двадцатого века.
Первый из них был Хрущев и второй — Солженицын.
Это произошло на мраморной лестнице, застеленной красным ковром, похожим на подобострастный вариант красного знамени, распростершегося под мокасинами фирмы «Балли» с прорисовывавшимися сквозь их нежную перчаточную кожу подагрическими буграми ног членов Политбюро.
— Никита Сергеевич, это тот самый Солженицын… — сиял от гордости хрущевский помощник Лебедев, как будто он сам носил писателя девять месяцев в своем материнском лоне и самолично родил его на свет Божий. Ни отцом, ни матерью Солженицына на самом деле он не был, тем не менее сыграл роль повивальной бабки в судьбе его первой повести «Один день Ивана Денисовича».
Я уловил, что Хрущев, пожимая руку Солженицыну, вглядывался в его лицо с некоторой опаской.
Солженицын, против моих ожиданий, вел себя с Хрущевым вовсе не как барачный гордец-одиночка с лагерным начальником.
— Спасибо, Никита Сергеевич, от имени всех реабилитированных… — сказал он торопливо, как будто боясь, что ему не дадут говорить.
— Ну, ну, это ведь не моя заслуга, а всей партии… — с трудно дававшейся ему скромностью пожал плечами Хрущев, на самом деле так и маслясь от удовольствия. Он полуобнял Солженицына и повел его по лестнице вверх, показывая всем это «полуоб-нимание» как якобы символ братания власти и свободомыслящей интеллигенции.
Как же произошло это братание коммуниста № 1 и антикоммуниста № 1?
В 1962 году цензура отказалась подписывать очередной номер либерального журнала «Новый мир», где должна была появиться первая повесть никому тогда не известного бывшего заключенного сталинских лагерей. В случае подобных запретов редакторы журналов или трусливо сдавались или жаловались на цензуру в ЦК, что было так же парадоксально, как жаловаться одной руке индийского бога Шивы на другую. Редактор Александр Твардовский послал письмо в защиту повести «Один день Ивана Денисовича» на имя самого Хрущева. На положительный результат у него было только полнадежды, ибо сам Хрущев был только полулибералом, да и то — только по настроению, иногда весьма кратковременному.