— Ты, я смотрю, не сильно расстроилась.
— Ну, знаешь! Если бы ты с ним не совладал, я была бы разочарована. Что с него взять? Болван — он и есть болван. Только и мог камнями швыряться. Я, правда, думала, ты провозишься дольше. Растешь, Генрих! Но где ты набрался этих огородных метафор? «Сорняк на грядке», это ж надо было додуматься…
— Съездил в оранжерею. Если не нравится про сорняк, можно сформулировать по-другому. Мне вчера подсказали хороший образ. Желая прибить поверх одного пейзажа другой, ты продырявила ткань истории. Вдумайся, Сельма! Дыры зияют! Прежняя жизнь через них отравляет новую! Вот почему у тебя ничего не вышло!
— Еще одна теория?
— Факты! Четыре ритуальных убийства — четыре сквозных отверстия! Но ведь это еще не все! Есть еще две прорехи — это мы с тобой! Да, мы с нашим багажом из старого мира! С нашей неправильной памятью! Ткань вокруг нас рвется еще сильнее, потому что мы не сидим на месте, а мечемся, пытаемся что-то делать…
Он, выдохшись, замолчал. Старый ясень у павильона проскрипел что-то недоверчиво. Мятый бумажный ком, понукаемый ветром, волочился по клумбе, как неуклюжий макет перекати-поля.
— Впрочем, — продолжил Генрих, — одну прореху я только что залатал. Псевдо-аптекаря больше нет. Ты понимаешь, что это значит? Твоя конструкция потеряла устойчивость, зашаталась…
— Я не дура, — сказала Сельма. — Хватит читать мне лекции. Впрочем, все это уже не играет роли. Ты же сам без конца твердишь — получилось не то, к чему я стремилась. Так что пусть теперь идет прахом.
— Если ты готова признать свою неудачу, то почему не поможешь мне все исправить? К чему это тупое упрямство?
— Что сделано — то сделано. Возврата нет. Не обманывай себя, Генрих.
— Нет, Сельма. Я верну все в прежнюю колею. Сотру твою вивисекцию из истории.
— А хватит ли силенок? И знаний?
— Узнать осталось немного. Буквально несколько слов. И я их из тебя вырву.
Сельма посмотрела на него исподлобья, и лицо ее показалось Генриху незнакомым и страшным. Будто сквозь маску омолаживающей светописи проступил ее настоящий облик. Исчезла бойкая стервочка с гладким личиком, а вместо нее возникла усталая, битая жизнью тетка.
— Ты всерьез полагаешь, Генрих, что я спущу тебе с рук все то, что было за эти дни? Твои попытки убить меня? Мой расщепленный разум?
Она потянула из-за пояса кнут.
Генрих, отступив на два шага, сжал в ладони стеклянный накопитель-цилиндр. Тот сразу изменил форму, превратившись в удобную рукоять. Чернильное лезвие удлинялось и утончалось, подобно шпаге. Генрих тряхнул кистью — и лезвие стало гибким, живым. Клинок превратился в такой же бич, как у ведьмы.
Кнуты шевельнулись, как змеи перед броском.
Взвыл ветер.
Сельма и Генрих резко вскинули руки. Кнуты взметнулись черными молниями, сплелись на миг и снова распались.
Взмах.
Рукоять наполняется жгучим холодом. Змеи, скрутившись, жалят друг друга. Воздух звенит, дробится на зеркальные грани. Летит ледяная крошка.
Бросок.
Сельма отшатывается, хлещет наотмашь. Бич задевает деревянный помост, вспарывает его, как спичечную коробку. Трещат и сыплются доски.
Выпад.
Кнут Сельмы, вытянувшись в струну, почти достигает цели. Генрих едва успевает отдернуть голову.
Змеи-кнуты становятся все длиннее, наливаются силой. Обрастают шипами, как стебли чертополоха. Схлестываются, брызжа чернильным ядом. Сдирают друг с друга чешуйки льда. Извиваются, мечутся по площадке.
Рушатся стены ближайшего павильона. Чернильная плеть мимоходом крушит тяжелые лавки. Опять вырывается на простор. Стегнув с размаху, оставляет шрам на брусчатке. Цепляет фонарный столб, и тот подламывается с лязгом. Осколки стекла рассыпаются по камням.
Потом становится тихо.
Люди тяжело дышат.
— Ладно, Генрих. Попробуем по-другому.
Сельма, стоявшая в дюжине шагов от него, сделала вращательное движение кистью. Кнут встрепенулся и бешено завертелся спиралью, набухая чернильным светом. Спираль эта разрасталась, и Генрих, как заколдованный, глядел в ее центр. Мир вокруг перестал быть явью, остался лишь голос Сельмы:
— Однажды я тебя пожалела, сняла клеймо. Но эту ошибку можно исправить — в отличие от всех остальных, что я совершила.
Он дернулся, но тело сковал крепчайший ледяной панцирь. Открытым осталось только лицо. Генрих почувствовал, как Сельма, подойдя ближе, прикасается к его лбу, чтобы начертить руну. Он готов был зарычать от бессилия, но вдруг осознал, что кнут все еще зажат в кулаке. Точнее, уже не кнут, а обсидиановый нож — как тогда, у историка в кабинете.
Он попытался шевельнуть кистью. Сознание мутилось от напряжения, глаза застилала багровая пелена. Лезвие сдвинулось на ничтожную долю дюйма, но Генрих уловил тихий хруст. Панцирь потерял монолитность. Трещина разрасталась, прогрызая лед изнутри.
Генрих вложил в рывок весь остаток сил.
Кокон раскололся со звоном. Нож, будто хищник, выпущенный из клетки, прыгнул вперед и впился в чужую плоть.
Чернильная воронка развеялась. Сельма с торчащей из груди рукоятью осела на каменную дорожку.
— Ты не… — ее голос был едва слышен, — Ты не мог так… Не было столько силы… Откуда… Не понимаю…