Последние примеры Бахтина подводят читателя к явлению, которое в современной лингвистике принято называть диглоссией. При диглоссии один и тот же человек в разных по характеру ситуациях пользуется разными языковыми системами (разными языками или разными подьязыками одного языка), не смешивая их. Отсутствие смешения, конечно, происходит лишь в идеализированной ситуации; на деле обычно происходит определенная интерференция систем, не приводящая к их полному смешению. И далее в «Слове в романе» прямо говорится о диглоссии: «Безграмотный крестьянин… жил в нескольких языковых системах: богу он молился на одном языке (церковнославянском), песни пел на другом, в семейном быту говорил на третьем, а начиная диктовать грамотею прошение в волость, пытался заговорить и на четвертом (официально-грамотном, „бумажном“). Все это – разные языки даже с точки зрения абстрактных социально-диалектологических признаков. Но эти языки не были диалогически соотнесены в языковом состоянии крестьянина; он переходил из одного в другой бездумно, автоматически; каждый был бесспорен на своем месте и место каждого бесспорно» (108). Все перечисленное соответствует диглоссии (языков, разумеется, может быть и больше двух) в чистом виде; ниже, впрочем, автор уточняет, что реальный крестьянин до известной степени умел различать и сопоставлять языки (109). Но для Бахтина было важно различать диглоссию и многоголосие в художественной прозе (см. ниже).
Анализируя данную концепцию, необходимо ответить на два вопроса: до какой степени в соответствии с ней языки могут дифференцироваться и по каким критериям эти языки могут разграничиваться. То и другое можно сопоставить с проблемой разграничения языков и стилей в других лингвистических концепциях.
Бахтин нигде не дает каких-либо строгих определений того, в каких случаях можно говорить об одном языке, а в каких – о двух языках. Впрочем, таких определений не предложили и другие линт висты. Вопросы типа: «Два стиля или две разновидности одного стиля?», «Один или два подьязыка?», «Язык или диалект?» – до сих пор решаются либо на глаз, либо на основе внелингвистических критериев, либо (реже всего) на основе введения числовых коэффициентов и пр. Но подход Бахтина, отраженный в цитировавшихся выше формулировках, предлагает здесь возможность совсем простого решения: любые различия достаточны, чтобы говорить о разных языках. Теоретическая простота здесь, однако, ведет к сложностям на практике; к тому же такое решение, видимо, не соответствует нашей интуиции.
Что же касается критериев, выделяющих разные языки, то Бахтин подчеркивает их неоднородность. С одной стороны, вполне возможны «абстрактно-лингвистические» различия. Они могут быть очень заметными, как это бывает при диглоссии, но могут быть и незначительными, находясь при этом в пределах того, что обычно изучает лингвистика. Несколько раз особо отмечаются два явления: «особый словарь» и «специфические акцентные системы», которые могут различать, например, «язык кадета, гимназиста, реалиста» (учащихся трех основных типов средних учебных заведений в России второй половины XIX в. и начала XXX в.). То есть самых минимальных лексических различий достаточно, чтобы говорить об особых языках, но лишь при условии, что эти различия являются социально значимыми.
Однако такие различия достаточны, но не необходимы для того, чтобы говорить о разных языках. Скажем, социальное расслоение языка «определяется прежде всего различием предметно-смысловых и экспрессивных кругозоров, то есть выражается в типовых различиях осмысления и акцентуирования элементов языка, и может не нарушать абстрактно-языкового диалектологического единства общего литературного языка» (103). Об обоих типах различий в одном ряду говорится и в связи с «языками дней»: «и сегодняшний и вчерашний социально-идеологический и политический день в известном смысле не имеют общего языка; у каждого дня своя социально-идеологическая, смысловая коньюнктура, свой словарь, своя акцентная система, свой лозунг, своя брань и своя похвала» (104).