«Ликующий-Красавец». С хмельной, щедрой приподнятостью назван тот желанный, еще невредимый войной город, который вырывали друг у друга. Назван так с несовместимостью впечатлений: каким виделся издали город еще в спелых садах, манивший уютом человеческого жилья, теплом жизни, с тем мертвым, разрушенным освобожденным городом, засыпанным черным от пороха и гари снегом.
К этому письму, написанному на вырванных из тетради листках в линейку, приложен клочок бумажки: «Присылайте денег на дорогу туда и обратно. Вот тогда бы я вам порассказал бы что здесь делалось в то время».
Поезд прибыл в два часа ночи. Во мне колотилось — приехала в Ржев…
Последний автобус. Я среди лиц и одежды двадцатилетней давности. Плюшевые жакеты, платки, треухи, хотя и не зима еще.
Набившиеся пассажиры утряслись кое-как под толчки и подпрыгивания автобуса. В теснотище за спиной у себя слышу — стиснутые в проходе бабки переговариваются домашними голосами:
— Летнее яблоко и вовсе не соблюлся.
— Все побито.
— Летось картошка жидкая была.
В гостинице, куда не я одна, вон сколько нас понаехало, кто-то успел получить место, а теперь всё. Мест нет.
— Куда теперь?
— Как хошь понимай, куда идти ночевать.
— Ну и что, что стоишь, беда какая! А хоть и присядь, да на мягенькое.
— Эва куда я попала, — вздохнула, садясь, бабка.
Дежурная, выйдя из своей кабинки с окошечком, примирительно объявила:
— Чайник, надо думать, поспел уже.
И после того в вестибюле как-то само собой стало упорядочиваться. Хоть и ночь, из сумок повынимали кое-что съестное, кружки. Бодрый дяденька, что приглашал чужую ему бабку присесть, щелкнул по оттопыренному карману ватного пиджака.
— Ездишь по городам, пихают куда-никуда. И потом как дурак. Выпить не с кем.
Он взял стакан, что стоял на столике при графине с водой, и, достав из кармана уже порядком початую бутылку, плеснул в него и вернулся, протянул бабке. Бабка с неловкости стала ворчливо отговариваться, что приехала, мол, по делам, много чего надо в магазинах купить.
— Что задумала, все купишь, — бездумно сказал он. И, немного еще подержав протянутый ей стакан, добавил: — Я силком не спаиваю. — И опрокинул сам.
Подлил еще. И когда опять попробовал протянуть ей, она мотнула головой и взялась за стакан.
Дежурная принесла пышущий жаром чайник с запущенной в него заваркой и, все еще держа его в руке, оглядела меня и строго, по-хозяйски спросила, поскольку из-за отсутствия мест еще не давала нам заполнять бланки и не про всех нас ей на глаз все было ясно:
— Женщина! Кто вы такие будете? Откуда прибыли? Командированная или на каком поприще трудиться у нас думаете?
Я, подойдя к ней, подождала, пока она опустит чайник на тарелку, на которой перед тем стоял графин с водой, и объяснила ей, что второй раз попадаю в Ржев. А что первый раз я была здесь 3 марта 1943 года.
Поскольку во Ржеве не найти человека, которого упоминание этой даты — дня освобождения города от немцев — могло бы оставить равнодушным, я была тут же обеспечена ее фаянсовой кружкой и карамельками в придачу и обществом самой дежурной. Она села со мной рядом в вестибюле, и тут же я узнала, что звать ее Анастасия Ивановна, что она была на фронте писарем, потом связисткой. По ранению в госпитале восемь месяцев провела.
Бабка, которой поднесли водки, насупившись, молча моргала. Ее собутыльник, понадеявшийся, видно, сыскать в ней собеседницу, укорил:
— Ну что, язык не ворочается?
Она, отвернувшись в нашу сторону, все такая же насупленная, громко оповестила, обращаясь к дежурной:
— Я — веселая. Выпила для праздника.
Но дежурной не до нее было. Ее захлестывало свое.
— Разум мой, можно сказать, за войну остановился на точке замерзания. Не развивалась, хоть мне и было уже двадцать три… — поделилась она тем, о чем сама с твердостью уже давно про себя решила.
Мне таких наблюдений не доводилось слышать. Обычно о жизни на войне, о себе на фронте вспоминают по-другому, и я приникла со вниманием.
Под утро нашлась для меня койка в общем номере. А позже, днем, и отдельная комната. Но еще до того как перейти в нее, я, подремав на койке, поднялась и отправилась в город.