Читаем Ворота Расёмон полностью

Этими новинками отец пытался переманить меня из приёмной семьи. Как-то вечером в ресторане «Уоэй» в Омори, он, потчуя меня мороженым, принялся напрямую уговаривать сбежать от родственников и жить с ним. Говорил он весьма убедительно, пуская в ход всё своё обаяние, – но меня ему прельстить так и не удалось: я и правда любил приёмных родителей, а в особенности тётю, старшую сестру матери, которая жила с ними.

Отец был человеком вспыльчивым и нередко вступал в драки. Когда я учился в третьем классе средней школы[128], я неожиданно для самого себя победил его в поединке сумо, применив свой любимый приём с подсечкой. Едва поднявшись на ноги, отец повернулся ко мне со словами: «Давай ещё раз!» Я без особых усилий вновь бросил его наземь. Он, побагровев, опять потребовал: «Ещё раз!» За нами наблюдала другая моя тётушка – младшая сестра матери, после её смерти вышедшая за отца замуж; она принялась мне подмигивать. В этот раз я нарочно упал навзничь. Если бы я не уступил – отец, наверное, вцепился бы в меня уже без всякого сумо.

Мне было двадцать восемь – я в то время работал преподавателем, – когда пришла телеграмма: «Отец в больнице». Я поспешил из Камакуры в столицу. Отец лежал в Токийской городской больнице с испанкой. Трое суток я ночевал в углу палаты, вместе с обеими тётушками по матери – старшей, приехавшей из дома моих приёмных родителей, и младшей, из отцовского дома. Ничего не происходило, и я постепенно заскучал. Мне позвонил хороший друг, журналист из Ирландии, с вопросом, не хочу ли я поужинать с ним в одном чайном доме на Цукидзи. Под предлогом того, что мой приятель скоро уезжает из Японии, я, оставив находящегося при смерти отца, отправился к нему.

Ужин был в японском стиле, с несколькими гейшами. Я просидел там, наверное, до десяти вечера. Наконец я попрощался с другом, который собирался продолжать веселье, и по тесной лестнице направился на первый этаж. Вдруг сзади послышалось: «А-сан!» Остановившись на ступеньках, я поднял глаза – на меня внимательно смотрела подошедшая гейша. Ничего не ответив, я спустился вниз и сел в ожидавшее у входа такси; оно сразу тронулось с места. Но думал я не об отце – а о лице гейши, которое только что видел, о её кокетливой западной причёске и в особенности о её взгляде.

Когда я вернулся в больницу, отец меня ждал. Он велел всем выйти; мы остались за ширмой вдвоём, и он взял меня руку. Поглаживая её, отец принялся рассказывать о старых временах, которых я не мог помнить, – их с матерью жизни после свадьбы. Говорил он о вроде о пустяках – как они вдвоём ходили покупать комод, как ели суси… Но глаза в какой-то момент защипало. По впалым щекам отца тоже текли слёзы.

На следующее утро он умер. Смерть была лёгкой. Казалось, под конец разум его помутился – например, он произнёс: «Вот военный корабль идёт, флаг подняли. Крикнем „банзай“ все вместе!» Похороны совершенно изгладились у меня из памяти. Помню только, что, когда тело перевозили из больницы домой, в небе над катафалком висела огромная весенняя луна.

4

В этом году, в середине марта, мы с женой, запасшись для тепла карманными грелками, впервые за долгое время сходили на кладбище. Впервые за долгое время, говорю я, – но ни маленькая могила, ни даже сосна, протянувшая над ней ветви, совсем не изменились.

Три человека, о которых я рассказал, покоятся в уголке кладбища Янака, под одной каменной стелой. Оказавшись там, я вспомнил, как тихо опустили в землю гроб моей матери. Так же, наверное, было и с Хацу-тян. С отцом нет – я помню его прах в крематории; в нём попадались белые кусочки костей и золотые зубы…

На кладбище я ходить не люблю. Будь моя воля, я предпочёл бы вовсе забыть и родителей, и сестру. Но почему-то – может, потому, что мне нездоровилось, – в тот день я, глядя на потемневшую каменную стелу в лучах весеннего солнца, задумался об этих троих: кому из них повезло больше?

Жизнь мотылькаНад могильным холмом.Раз – и погасла.

Никогда ещё я с такой остротой не чувствовал, о чём писал Дзёсо[129].


Сентябрь 1926 г.

Диалоги во тьме

1

Голос: Ты оказался совсем не тем, кем я считал тебя.

Я: Я тут ни при чём.

Голос: Ты способствовал созданию превратного впечатления.

Я: Никогда.

Голос: Ты был эстетом, любящим прекрасное, – или делал вид, будто эстет.

Я: Я действительно эстет.

Голос: Что же ты любишь? Прекрасное? Или единственную женщину?

Я: И то, и другое.

Голос (с холодным смехом): Кажется, ты не видишь противоречия.

Я: А кто сказал, будто оно есть? Допустим, любящий женщину не ценит красоту чайной чашки[130]. Но это лишь потому, что ему не дано.

Голос: Эстет должен сделать выбор.

Я: Увы, у меня от природы слишком много желаний, чтобы я мог жить, как эстет. Но, быть может, в будущем, я и предпочту женщине чайную чашку.

Голос: Выходит, ты непоследователен.

Я: Кто же тогда последователен? Тот, кто сразу после гриппа бежит снова обтираться ледяной водой?

Перейти на страницу:

Похожие книги

Самозванец
Самозванец

В ранней юности Иосиф II был «самым невежливым, невоспитанным и необразованным принцем во всем цивилизованном мире». Сын набожной и доброй по натуре Марии-Терезии рос мальчиком болезненным, хмурым и раздражительным. И хотя мать и сын горячо любили друг друга, их разделяли частые ссоры и совершенно разные взгляды на жизнь.Первое, что сделал Иосиф после смерти Марии-Терезии, – отказался признать давние конституционные гарантии Венгрии. Он даже не стал короноваться в качестве венгерского короля, а попросту отобрал у мадьяр их реликвию – корону святого Стефана. А ведь Иосиф понимал, что он очень многим обязан венграм, которые защитили его мать от преследований со стороны Пруссии.Немецкий писатель Теодор Мундт попытался показать истинное лицо прусского императора, которому льстивые историки приписывали слишком много того, что просвещенному реформатору Иосифу II отнюдь не было свойственно.

Теодор Мундт

Зарубежная классическая проза
Этика
Этика

Бенедикт Спиноза – основополагающая, веховая фигура в истории мировой философии. Учение Спинозы продолжает начатые Декартом революционные движения мысли в европейской философии, отрицая ценности былых веков, средневековую религиозную догматику и непререкаемость авторитетов.Спиноза был философским бунтарем своего времени; за вольнодумие и свободомыслие от него отвернулась его же община. Спиноза стал изгоем, преследуемым церковью, что, однако, никак не поколебало ни его взглядов, ни составляющих его учения.В мировой философии были мыслители, которых отличал поэтический слог; были те, кого отличал возвышенный пафос; были те, кого отличала простота изложения материала или, напротив, сложность. Однако не было в истории философии столь аргументированного, «математического» философа.«Этика» Спинозы будто бы и не книга, а набор бесконечно строгих уравнений, формул, причин и следствий. Философия для Спинозы – нечто большее, чем человек, его мысли и чувства, и потому в философии нет места человеческому. Спиноза намеренно игнорирует всякую человечность в своих работах, оставляя лишь голые, геометрически выверенные, отточенные доказательства, схолии и королларии, из которых складывается одна из самых удивительных философских систем в истории.В формате a4.pdf сохранен издательский макет.

Бенедикт Барух Спиноза

Зарубежная классическая проза