О годе 1862-м Генри Адамс всегда вспоминал с содроганием. Война как таковая не слишком его угнетала: за свою недолгую жизнь он уже привык к тому, что люди купаются в крови, а из истории легко мог сделать вывод, что с самого начала наибольшее удовольствие человечеству доставляло кровопролитие; но жестокая радость от разрушения посещала человека только тогда, когда он убивал тех, кого ненавидел, а юный Адамс не испытывал ненависти к своим мятежным соотечественникам и вовсе не желал их убивать; если уж он кого и желал смести с лица земли, так это Англию. Ничего хорошего не приходилось ожидать от этой расы с вывихнутыми мозгами. Дай-то бог унести от них ноги. Каждый день британское правительство намеренно теснило его к могиле. Он это видел, вся миссия это знала; это было очевидно; все считали, что это так. Инцидент с «Трентом» ясно показал, каковы намерения Пальмерстона и Рассела. Ко всему крейсеры мятежников ушли из Ливерпуля, и это было в глазах молодого человека не признаком колебаний, а доказательством твердого намерения со стороны Англии пойти на вмешательство. Ответы лорда Рассела на ноты посланника Адамса звучали равнодушно до невежливости, а личному секретарю посланника — молодому человеку двадцати четырех лет — казались наглыми своим пренебрежением к истине. Какие бы слова ни произносились публично с целью смягчить резкость этого обвинения, в частных разговорах все политические противники Англии, и даже немногие ее сторонники, не обинуясь, говорили одно — лорд Рассел лжет. Вряд ли это был серьезный упрек: все государственные деятели лгут, кто больше, кто меньше; личный секретарь пылал гневом против Рассела потому, что был убежден — его ложь прикрывает намерение убивать. Миссию ни на секунду не оставляла тревога. Напряжение стало предельным, невыносимым.
Посланник, разумеется, выносил и это, но за ним стояли помощь и внимание окружающих, а у его сына — ничего, кроме мыслей о друзьях, умиравших в болотах вокруг Ричмонда под началом Макклеллана,[256]
или о врагах, ликовавших на Пэлл-Мэлл.[257] До середины лета он крепился как мог, но, когда пришло известие о втором Булл-Ране,[258] у него уже не стало сил и после бессонной ночи, которую он провел, шагая из угла в угол, забыв, что под его комнатой — спальня отца, за завтраком объявил о своем намерении вернуться домой и вступить в армию. Мать подобное заявление, по-видимому, взволновало меньше, чем ночные шаги над ее головой, и это было так не похоже на миссис Адамс, что сын посмотрел на нее с удивлением. Что до отца, то он тоже спокойно выслушал его заявление. Родители, несомненно, его ожидали и приняли меры заранее. В те дни они привыкли выслушивать самые различные заявления от своих детей. Мистер Адамс принял декларацию сына с таким же спокойствием, с каким принял Булл-Ран, но Генри так и не дождался возможности выехать. Препятствия на его пути громоздились одно за другим. Среди прочих причин немалую роль сыграли возражения брата Чарлза, который находился в потомакской армии и чье мнение имело для Генри значительный вес; правда, он и сам сознавал, что, оставив свой пост в Лондоне и променяв его на те «удобства», которыми рассчитывал воспользоваться в Виргинии, где ему угрожали только пули, никогда не простит себе отступничества от отца и матери, брошенных им на съедение диким зверям в британском цирке. Возможно, эта мысль его бы не остановила, но все решило слово отца. Посланник не замедлил ему объяснить, что принять участие в сражениях он уже опоздал, а им всем и так очень скоро — еще до наступления весны — предстоит отправиться домой.