У Поленова в большой комнате-мастерской было особенно нарядно. Висели старые восточные материи, какие-то особенные кувшины, оружие, костюмы. Все это он привез с Востока. Это все было так непохоже на нашу бедность. И когда я вернулся домой, контраст с моей комнатой в Сущеве был велик и резок. Я вспомнил Саврасова. Как эти люди были разны!..
Поленов был хорошо одет, по-европейски, а я… В наше училище нельзя было прийти в крахмальной рубашке или повязать себе галстук. Это было нарушение каких-то особых традиций. Когда Левитан надел белый галстук, Евграф Семенович [Сорокин] сказал ему:
– Ты что, на свадьбу нарядился? Сними, а то попадет!..
Поленов в классе показывал нам фотографии художника Фортуни, испанца – он был в то время в славе – и говорил:
– Вот Фортуни, отличный художник, пишет мозаикой, один за другим отдельно накладывая мазки, разные – по тону и цвету.
Действительно, Фортуни хорошо рисовал. Но почему-то я, смотря на фотографии его живописи, думал: «Какое внимание и ловкость, но не трогает меня, не увлекает». Я сказал это Поленову. Тот удивился.
– Вы импрессионист? Вы знаете их?
– Нет, – ответил я. – Не знаю ни одного.
Поленов был потому в недоумении, что совершенно так же ему ответил и Левитан. Тогда он стал говорить нам об импрессионистах.
Как-то Поленов пригласил меня к Савве Ивановичу Мамонтову.
За вечерним чаем, где были Васнецов, Поленов, Репин, я увидел впервые Мамонтова – особенного человека. Он был веселый, простой.
– Пойдемте в мастерскую, – предложил Савва Иванович. – Я вам покажу портрет одного испанского художника. Вот Илья Ефимыч видел и говорил, что испанцы – молодцы в живописи: все пишут ярко, колоритно.
Смотрю, а в мастерской на мольберте стоит мой этюд – голова женщины в голубой шляпе на фоне листьев сада, освещенных солнцем. Этот этюд взял у меня раньше Поленов.
– Да, – сказал Репин, посмотрев мой этюд. – Испанец! Это видно. Смело, сочно пишет. Прекрасно. Но только это живопись для живописи. Испанец, правда, с темпераментом…
Савва Иванович смеялся, смотря на меня, потом сказал:
– Но, послушай, а если это не испанец, а русский, тогда как?
– Как русский? Нет, это не русский…
– Вот он, испанец! – сказал Савва Иванович, указывая на меня. – Чего вам еще? Тоже брюнет, чем не испанец?..
И Савва Иванович, обняв меня, захохотал.
Васнецов, подойдя, сказал:
– Разыграл нас Савва. Нет, это правда написали вы?
– Да, – говорю, – это я.
– А вот, представь, – сказал Поленов. – Поставил я этот этюд на выставку Общества поощрения художеств, и все были против. Не приняли его.
При вступлении Поленова в училище, как я уже сказал, среди учеников и преподавателей появились какие-то особые настроения. Ученики из натурного класса Перова, Владимира Маковского, Прянишникова, Е. С. Сорокина, то есть «жанристы», не работали у Поленова – и нас, пейзажистов, было мало. Жанристы говорили, улыбаясь, что пейзаж – это вообще вздор: дерево пишут, можно ветку то туда, то сюда повернуть, куда хочешь, все сойдет. А вот глаз в голове человека нужно на место поставить. Это труднее. А колорит – это неважно, и черным можно создать художественное произведение. Колорит – это для услаждения праздных глаз. Пейзаж сюжета не имеет. Всякий дурак может писать пейзаж. А жанра без идеи быть не может. Пейзаж – это так, тра-ля-ля. А жанр требует мысли.
Между учениками и преподавателями вышел раздор. К Поленову проявлялась враждебность, а кстати, и к нам: к Левитану, Головину, ко мне и другим пейзажистам. Чудесные картины Поленова – «Московский дворик», «Бабушкин сад», «Старая мельница», «Зима» – обходили молчанием на передвижных выставках. «Гвоздем» выставок был Репин – более понятный ученикам.
Ученики спорили, жанристы говорили: «Важно, что писать», а мы отвечали: «Нет, важно, как писать». Но большинство было на стороне «что писать»: нужны были картины «с оттенком гражданской скорби». Если на заданных эскизах изображался священник, то обязательно толстый, а дьякон – пьяный. Дьякон сидит у окошка и пьет водку. Картина называлась «Не дело».
Другое полотно: художник, писавший картину зимой, упал и замерз, палитра вывалилась у него из рук. Это полотно написал Яковлев и назвал «Вот до чего дошло!». Человек с достатком изображался в непривлекательном виде. Купец почитался мошенником, чиновник – взяточником, писатель – умнейшим, а арестант – страдальцем за правду.
Среди молодых художников выделялся Рябушкин, который написал небольшую картину «Чаепитие». Эта замечательная вещь была полна бытовой прелести и в то же время некой подлинной, неумышленной жути, какая и была в России. Написал как художник, не задумываясь о сюжете. Но на нее никто не обратил внимания. А спустя долгое время она поразила всех…
Ученики были юноши без радости. Сюжеты, идеи, поучения отягощали их головы. Прекрасную жизнь в юности не видели. Им хотелось все исправлять, направлять, влиять. И спорить, спорить без конца.