Вскоре ко мне приехал из Парижа мой приятель, художник Цорн, и остановился у меня. Поленов познакомился у меня с Цорном. В то время Цорн был в славе. Мы поехали вместе обедать к Мамонтову. Когда за обедом подали уху из стерляди – кусок большой рыбы лежал в тарелке, в прозрачной ухе, – Цорн смотрел и не ел. Он испугался, побледнел и спросил Поленова, который сидел рядом с ним:
– Что, не змея ли это?
Как мы ни уговаривали его, что это рыба, Цорн не ел.
Тут же за столом сидел огромного роста итальянец, тенор Таманьо. Он услыхал про змею и тоже испугался и сказал:
– Остия! Это невозможно…
Как мы ни уговаривали, брали все в ложку кусок стерляди, показывали – «вот видите!» – и клали в рот рыбу, ни Цорн, ни Таманьо есть не могли.
В Третьяковской галерее Цорн долго смотрел картины, особенно Сурикова, и сказал мне, что он поражен и восхищен этим собранием живописи.
– Я вижу особенность и силу собранных произведений, в них есть чисто русские свойства.
Поленов показывал ему свою картину «Христос и грешница». Но Цорн смотрел на висевший рядом на стене большой этюд, написанный Поленовым с натуры: «Зима в Олонецкой губернии» (откуда он родом) – деревенские избы на фоне высокого леса.
– Как это прекрасно, – сказал Цорн.
– Это потому, – ответил я, – что похоже на Швецию, на вашу родину.
– Нет, – ответил Цорн. – Тут дивные краски…
Цорн, я и Поленов были приглашены на вечер к князю Владимиру Михайловичу Голицыну. Кажется, он был в это время губернатором Москвы. Князь сам приехал и пригласил Цорна и нас. Его жена, Софья Николаевна Голицына, рисовала и писала красками.
Народу на вечере было много, много дам света. Приехали посмотреть знаменитого художника-иностранца. За большим круглым столом расположились гости за чаем.
– Теперь такая живопись пошла, – говорила одна дама. – Ужас! Всё мазками и мазками, понять ничего нельзя. Ужасно. Я видела недавно в Петербурге выставку. Говорили, это импрессионисты. Нарисован стог сена, и, представьте, синий. Невозможно, ужасно. У нас сено, и, я думаю, везде – зеленое, не правда ли? А у него синее! И мазками, мазками. Знаменитый, говорят, художник-импрессионист, француз. Это ужас что такое! Вы вот хорошо, что не импрессионист, надеюсь, у нас их нет, и слава богу.
Я смотрю – Цорн как-то мигает.
– Да. Но и Веласкес – импрессионист, сударыня, – сказал он.
– Неужели? – удивились дамы.
– Да, и он (Цорн показал на меня) – импрессионист.
– Да что вы! Неужели?! – вновь изумились дамы. – А портрет Софи написал так гладко!..
Дорогой до дому Цорн спрашивал меня:
– Это высший свет? Это высший свет?
– Да, – говорю я.
– Как странно…
Цорн молчал. А на другой день утром собрал свои чемоданы и уехал к себе, в Швецию.
С большим чувством признательности я вспоминаю своих учителей живописи. Милого друга, Василия Дмитриевича Поленова. Какой скромной души был этот прекрасный художник! Как он любил нас, Левитана, меня и Шаляпина, для которого рисовал костюм Мефистофеля. Он говорил мне, что хочет написать земную жизнь Христа. «Ничто меня так не поражает, – говорил он, – как образ Спасителя».
– Говорят, Алексей Кондратьевич Саврасов умер, – сказал я как-то Поленову, – в Ростокине, под Москвой. Один. Это мне рассказал швейцар училища Плаксин. Он был на похоронах, и был Павел Михайлович Третьяков, больше никого. Говорят, что его покровителем был какой-то человек, который давал ему холсты, краски, кисти и ставил водку. И он писал бесконечно какие-то картины.
– Прекрасный художник был, – ответил Поленов. – Я познакомился с ним и говорил, но он как-то застенчиво отклонялся, и видно было, что он был болен. В огромной России – Академия художеств, московская Школа живописи, киевская, одесская. А как мало художников. И какая трудная жизнь их… А знаешь ли, должно быть, это секрет жизни. Поэт, писатель, художник… Их забывают. Как ненастоящих. Гаснет и умирает много энергии, которая восхищала, потом делается дешевой. Кажется, не только у нас, нигде не бывает много истинных артистов.
Три года назад я получил письмо здесь, в Париже, что умер Василий Дмитриевич Поленов. Письмо было от его жены, Наталии Васильевны. Она трогательно написала мне, что Василий Дмитриевич, умирая от старости, был в полном сознании. «За два дня до смерти, – писала жена, – он сказал мне: "Достань этюд Константина, речку в Жуковке. И повесь здесь, передо мной, на стене. Я буду смотреть. А если умру, напиши ему в Париж поклон, скажи, что увидимся, может быть, опять на этой речке"…»
Левитан
Мне пятнадцать лет. На экзамене рисования, в Училище живописи, ваяния и зодчества в Москве на Мясницкой, я получил похвалу от преподавателей с правом выбрать себе профессора и поступить к нему в мастерскую. Пришел домой и говорю матери: