Когда я вступил в Союз писателей, секретарем его состоял И. К. Авраменко, тощий до чисто блокадного предела, несмотря на майорское лётное звание. Видимо, с кем-то делился своим командирским пайком. Но до него этот «пост» занимала В. К. Кетлинская, бесконтрольно распоряжавшаяся посылками, приходившими на Союз писателей с «большой земли». Ее перу принадлежит лживая книга «В осаде», но здесь речь даже не о книге. В январе 1942 года, в то время когда вокруг от голода и холода умирали писатели и не писатели, Кетлинская праздновала свою свадьбу с А. И. Зониным, состоявшим в группе писателей при Политуправлении Балтфлота. Квартира Кетлинской находилась в «писательском» доме, канал Грибоедова, 9, и множество людей слышали в этот январский день из квартиры Кетлинской звуки патефона, шарканье танцующих, а по коридору разносились запахи вкусной пищи. Это так чудовищно, что в это трудно поверить… Впрочем, этот брак был и прерван не менее символично. В 1950 году на общем собрании писателей В. К. Кетлинская публично отреклась от своего мужа, который незадолго перед тем был арестован по политической статье. Она клялась, что он обманом, «как змея» (честное слово, именно так!), проник ей в сердце, что она проклинает тот день и час, когда с ним сблизилась. И так далее… Нельзя не отметить, что для Веры Казимировны публично отрекаться от близких было не впервой. От своего отца Казимира Филипповича Кетлинского, командира крейсера «Аскольд», произведенного при Временном правительстве в контр-адмиралы и убитого в 1918 при неясных обстоятельствах, она отреклась еще раньше.
Возвращаясь к теме блокады, думаю, что оправданным будет объединить в один ряд эти упомянутые Натальей Васильевной Крандиевской-Толстой 200 граммов свежего мяса, секретный теннисный корт и свадьбу в январе 1942 года.
Блокада со страшной ясностью выявила расслоение по принципу: человеческое – и нечеловеческое.
Должен, однако, добавить, что все-таки не во всех учреждениях в это страшное время условия жизни и питания начальства столь разительно отличались от подчиненных. Могу заверить, что в Эрмитаже все были равны. Академик И. А. Орбели, безоговорочным апологетом которого я отнюдь не являюсь, был предельно чист в этом смысле.
Скажу еще раз – тема моих воспоминаний не только позволяет, но даже обязывает это настойчиво повторить – в месяцы самого страшного голода, в которые до середины марта 1942-го Орбели находился в Ленинграде, наш директор был на высоте. Он был худ и бледен, как все мы, то есть не пользовался украдкой особыми видами питания. А если и имел что-то дополнительное – то отдавал это, чтобы распределялось его женами. В эти дни около него были Мария Кироповна – первая его, старшая жена, оставшаяся верной и справедливой; Камилла Васильевна Тревер – долголетняя возлюбленная и сотрудница, которую он провел в члены-корреспонденты Академии наук, и Елизавета Николаевна Ненарокова, с которой он, будучи в эвакуации, зарегистрировался (впрочем, через два года он женился на эксцентричной Антонине Николаевне Изергиной16
).Итак, в эти страшные месяцы Иосиф Абгарович вел себя в высшей степени достойно – был деятельным директором Эрмитажа, создал в нем ряд бомбоубежищ, в которых эрмитажники, не выходя, могли постоянно находиться. И жил, как все мы или почти, как все, и покинул Ленинград когда основные ценности Эрмитажа были в безопасности, т. е. находились в далекой эвакуации.
Улетая в эвакуацию в марте 1942 года, он был худ и желт, как те, кто оставался, чтобы умереть или чудом выжить.
30
Читатель вправе спросить – зачем рассказу о блокаде я предпослал длинное повествование о судьбе какого-то ничтожного организма, музейного Отдела, кочевавшего из музея в музей целое десятилетие, вплоть до 1941 года?
Во-первых, о самом читателе. Если бы я не надеялся, что у этой рукописи, пусть через много лет, будет читатель, я бы не трудился над ней много месяцев. Когда я начал в начале семидесятых, лжи о блокаде уже накопилось достаточно, и у меня появилась потребность сказать страшную, но полную правду хотя бы об увиденном одним человеком. А в судьбе Отдела, пусть ничтожной не только во вселенском масштабе, но даже по ленинградским меркам, мне кажется, отразилась наша система безответственного отношения к культуре, унижавшая даже достоинство государства. Тов. Гуревич «выбросил» из вверенного ему Русского музея наш Отдел под предлогом необходимости разместить на его месте произведения советской, новой живописи. Пусть через год его самого выбросили из Русского музея, но ведь до этого никто не остановил его преступные действия в 1934–35 годах… Более того, он получил поддержку в верхних сферах, в секретариате Союза художников. Логически представим себе, что подобное сделали бы Бенуа, Репин, Сомов… Получила ли поддержку тов. Гуревича и новая формация художников, которые хотели быть показаны в Русском музее? Никого, как выяснилось, это даже не интересовало.