Искусство свое — поэзию — Марина любила превыше всего. Работала — литературно — очень много. Муж ее не раз повторял мне, что «Марина работает героически»: ни тяжелые условия жизни без прислуги, ни нужда, ни бедность, ни забота о детях (их было двое у Эфронов) не могли ее отвлечь от литературной работы. Живя за границей, она написала ряд крупных поэм («Царь-девица», «Молодец», «Крысолов», «Поэма конца» и другие), много мелких стихотворений, ряд блестящих статей, в том числе воспоминаний о Валерии Брюсове, «Пушкин и Пугачев» и другие. Союз русских писателей в Праге мог гордиться таким человеком.
АРИАДНА ТЫРКОВА-ВИЛЬЯМС[176]
Я РАДОСТНО СЛУШАЛА РУССКУЮ РЕЧЬ
Приезжала Марина Цветаева.[177]
(Мирский прочел о ней вздорную лекцию по-английски, хотя на самом деле как будто захлебывался от восторга ее стихов).
Она была у нас, и я два раза слушала ее в Школе Восточных Языков. Она читала стихи, свои и чужие. Читает плохо. Но я слушала радостно ритм русской речи.
Она тоненькая, ножки стройные. Черное, гладкое платье. Вязаный шерстяной линючий зеленый платок. Вероятно, еще в 1922 году из Москвы привезла. Волосы тускло-русые, острижены в скобку, чуть взлохмачены над ушами. Тоже по-московски, но сейчас почти модно. Лицо серое, изможденное, губы синие, точно цинготная.
Но есть в ней и своя женская прелесть. Глаза светло-серые и прозеленью. Смотрят редко на человека, хотя она независимая и смелая.
Со мной прощалась ласково. Я ей сказала, что давно ее стихи знаю. Она: «Да нет, тут не стихи, тут просто от человека к человеку» и сделала рукой круглое движение.
Если это искренне, я рада. Порой тяжело быть вечно иностранкой, жить в огромном городе, как в пустыне, вернее, построив свой город, таинственный, полный теней.
ВЕРА АНДРЕЕВА[178]
ИЗ КНИГИ «ЭХО ПРОШЕДШЕГО»
Мне было лет четырнадцать, когда я в первый раз увидела Марину Цветаеву. Мое неосторожное ухо уловило слово «поэтесса» — оно прозвучало для меня куда менее возвышенно и гордо, чем слово «поэт». Надо сказать, что в моем понятии все настоящие поэты давным-давно умерли, — живые поэты, с которыми мне доводилось встречаться, только утвердили меня в этом мнении, так как их стихи были очень далеки от Пушкина или Лермонтова, а следовательно, никуда не годились. А тут — живая поэтесса… При ближайшем рассмотрении поэтесса оказалась самой обыкновенной женщиной — небольшого роста, худощавая, двигается быстро, энергично, по сторонам не смотрит, только изредка бросает как бы сбоку быстрые, как зеленая молния, узкие, как лезвие ножа, взгляды, от которых как-то не по себе. Когда читала, надевала очки. У нее муж, Сергей Яковлевич, высокий, необыкновенно худой, с большими добрыми, светло-голубыми глазами навыкате, — очень симпатичный муж. За худобу мы с братьями тут же окрестили его Царь-Голод. Сергей Яковлевич очень располагал к себе. Он был дружен с моей мамой, мы его любили. И еще — что уже совершенно не подходило к образу поэта и окончательно расстроило мои представления о них — у поэтессы дочь, девочка лет одиннадцати-двенадцати, с таким же бледно-голубыми, почти белыми глазами навыкате, как у Царя Голода, и маленький сын, которого эта девочка вечно возила в колясочке. Про Алечку, так звали дочку Марины Цветаевой, говорили, что она вундеркинд и что уже сейчас пишет прелестные стихи. Я робела перед нею и старалась не попадаться на глаза.
Это было в Чехословакии, недалеко от Праги, в местечке, носившем довольно неблагозвучное имя Вшеноры. Это было очень красивое место, вернее, небольшой дачный поселок, живописно растянувший свои аккуратные домики среди невысоких холмов. Домики поселка напоминали виллы. Эти виллы имели названия. Мы жили в вилле «Боженка». Помню еще название дома — «Татьяна». Там были все атрибуты чешской деревни: высокие заборы, за которыми прятались дома побогаче, именуемые виллами, маленький грязный пруд — весь зеленый, с плавающим по поверхности мутной воды гусиным пухом, невероятное количество самих гусей, злобно шипевших на всех прохожих и норовящих щипнуть их за ногу. Резкое гоготанье, хлопанье их крыльев по воде до сих пор стоят у меня в ушах, как только я вспоминаю чешскую деревню. Чешские хозяйки имели совершенно варварский обычай — они ощипывали своих гусей, так сказать еще при жизни, и эти несчастные после этой процедуры имели чрезвычайно жалкий вид — покрытые настоящей «гусиной» кожей, неприятно розовевшей сквозь оставшийся пух, волоча ощипанные крылья по земле и напрасно пытаясь удержать их на боках, они ковыляли, странно худые и неуклюжие, к пруду, и собственные гусята, наверное, с трудом узнавали их.