Рядом со Вшенорам была еще одна деревня, менее аристократическая, без всяких вилл. Ее вали Мокропсы — мне даже казалось сначала, что такого названия не может быть на самом деле, что это шутка, но нет — многие знакомые жили там. Жители обеих деревень — среди них было много русских — ездили в город с одной и той же станции, вернее полустанка, мимо которого, поднимая вороха бумажек и тучи пыли, ровно в пять часов вечера стремительно проносился скорый поезд Париж—Прага.
Во Вшенорах жило много интересных людей: Евгений Николаевич Чириков с многочисленной семьей, замечательный врач и пианист Альтшуллер, еще какие-то деятели литературы и искусства. При содействии моей матери — Анны Ильиничны Андреевой — организовывались даже некие музыкально-вокально-литературные четверги, где зять Чирикова играл на скрипке, Альтшуллер или моя мать на рояле, жених моей сестры играл на виолончели, а Марина Цветаева читала стихи. Ее стихи мне казались очень странными — я ничего не поняла, прямо-таки ни слова. Этот плачевный факт еще усилил мое недоверие к способностям поэтессы. На этих вечерах мой брат делал зарисовки присутствующих, рисовал он и Цветаеву. Не знаю, сохранились ли эти рисунки.
Настал день, когда моя мать не выдержала захолустной скуки и мещанского уклада жизни в чешской деревне, и вот мы проносимся в этом самом скором поезде Прага—Париж мимо знакомого полустанка, обдавая бумажками и пылью стоящих на платформе людей, наугад машущих нам руками… С нами уехала и Марина Цветаева, крепко подружившаяся с моей матерью, которая ее и уговорила ехать, считая чешскую деревню «дырой».
Некоторое время в Париже наши семьи жили довольно далеко друг от друга, но мать часто посещала Марину Ивановну, и их дружба продолжалась. У нас же Цветаева бывала редко.
Одним жарким и пыльным парижским летом мать отправила нас под предводительством тетки в крохотную рыбачью деревушку на берегу Атлантического океана, в устье мутной и илистой речонки, носившей странное название — Ви (Жизнь). Эту «дачу», если можно так выразиться, нам порекомендовала Марина Ивановна, которая снимала домик на самом берегу моры. К нему вела песчаная дорога по берегу бухты, где причаливали возвращающиеся с моря рыбачьи лодки. Рыбаки в синих блузах вываливали из корзин трепещущую серебристую массу сардин и других мелких рыб, стройные вандейки с накрахмаленными кружевами на головах, в сабо и коротких юбках в складку, принимали улов. Во время отлива вода в бухте сильно убывала, обнажалось илистое дно, усеянное гниющими водорослями и всякими отбросами, стоявшие у причала барки ложились набок, и начинало невыносимо вонять гнилью, — тошнотворный запах заставлял нас затыкать нос и чуть ли не бегом преодолевать подъем на гребень дюны — еще несколько шагов в сыпучем, мелком, почти белом песке, раскаленном солнцем, и вот в лицо бьет свежий ветер, преодолевший тысячи километров пустынных водных просторов, ветер, настолько напоенный солью, йодом, всеми испарениями океана, что кажется подлинным его дыханием.
Домик Цветаевых стоял на самом гребне дюны, и ветер с моря, еще не оскверненный земными запахами, мог беспрепятственно проникать в окна и двери. Там всегда стоял страшный сквозняк, под ногами хрустел песок, и около дверей и окон из него образовывались миниатюрные дюны и крошечные барханчики. С бесподобно загорелым видом, — это были какие-то негры-альбиносы, с выгоревшими почти добела волосами и черными лицами, на которых ярко светились светло-голубые, почти белые глаза и такие же белые зубы.
Когда я увидела Марину Ивановну на пляже, я в первый раз поняла, как ей идет ее имя — Марина, что значит «морская». Она лежала на песке, опершись на локоть, и, прищурившись, смотрела на море — глаза у нее были того же цвета, что океанские волны, — серо-зелено-голубые и такие же диковато-загадочные и своенравные. Серовато-пепельные волосы удивительно гармонировали с цветов бело-синего, выцветшего на солнце купального костюма. Стройные, худощавые, темно загорелые ее ноги спокойно и легко лежали на бледном песке. Совсем цыганская — худая и нервная — рука вдумчиво и нежно пересыпала сквозь длинные пальцы песок. С сотворения мира все люди, придя к морю, садятся на песок и начинают пересыпать его сквозь пальцы. Что-то гипнотизирующее есть в этом медленном скольжении теплой струйки, что-то как будто говорящее о текучести времени, о тщете всего земного, о бесконечном и напрасном движении ничтожных частиц, одной из которых является человек перед лицом вечного моря и вечного неба.
Я не знаю, конечно, о чем думала Марина Цветаева, глядя на море, но на ее лице было странное выражение затаенной печали и страстного ожидания — как будто бы она безмолвно звала кого-то, а тот не приходил и никогда, наверное, не придет. У бронзовой андерсоновской русалки, которая сидит на большом гладком камне у входа в гавань Копенгагена, такое выражение, — рожденная морем, она вечно тоскует о земной, недостижимой для нее стране, о теплоте и ласке людских рук.