Читаем Воспоминания о Николае Глазкове полностью

Струился дождь неутомимыйПо головам и крышам,Когда я с женщиной любимойИз дома вышел…И я сказал:— Дождь! Не иди!Ты видишь: я иду!С любимой я, а не один,Имей ее в виду!Поэта дождь послушалсяИ капать перестал,
Лишь ручейки да лужицыОмыли тротуар.Тогда любимая, смеясь,Спросила вдруг:— Какая связьМежду дождем и словом? —И я хотел ответить ей,Что я, поэт, сильней дождей…Но дождь закапал снова.

Казалось бы, шутка. Непритязательная и не слишком глубокая. Добродушная насмешка над наивной детской верой в то, что «поэт сильней дождей».

На самом деле шутка эта горька. В ней — глубинная, неизбывная тоска по тем временам, когда

Солнце останавливали словом,Словом разрушали города.И орел не взмахивал крылами,Звезды жались в ужасе к луне,Если, точно розовое пламя,Слово проплывало в вышине.

С виду такой невинный вопрос спутницы поэта:

— Какая связьМежду дождем и словом? —

выразил, в сущности, ту же коллизию, которую с такой поэтической мощью запечатлел в этом своем стихотворении Николай Гумилев:

Но забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог,И в Евангельи от ИоаннаСказано, что слово это Бог.Мы ему поставили пределомСкудные пределы естества,И, как пчелы в улье опустелом,Дурно пахнут мертвые слова.

Не сомневаюсь, что сопоставление это кое-кому покажется натяжкой, быть может, даже кощунственной. Но Глазков, словно бы нарочно предупреждая сомнения такого рода, вновь вернулся к той же теме, на сей раз не «валяя дурака», а всерьез. И выразил ее если не с той же силой, что Гумилев, то, во всяком случае, с той же определенностью и страстью:

Слово — мир особый и иной,Равнозначный названному им.Если слово стало болтовней,
Это слово сделалось плохим.Это слово пагубно стихам,Это слово — дом, который сгнил.Лучше бы его я не слыхал,Не читал, не знал, не говорил.

Не исключено, что уподобление пустого слова «дому, который сгнил», прямо связано с гумилевским уподоблением мертвых слов дурно пахнущим (то есть сгнившим) пчелам в омертвелом улье. Не исключено также, что «волшебство» заклинания («Дождь, не иди!») в стихотворении Глазкова не подействовало потому, что в основе этого возгласа лежал неподлинный, ложный стимул: кокетство перед любимой женщиной, желание поразить ее, произвести впечатление, доказать, что «он, поэт, сильней дождей». «Солнце останавливали словом», повинуясь другим, более насущным и более мощным стимулам.

Как бы то ни было, пафос у Глазкова — тот же, что у Гумилева: слово становится смрадной болтовней, «гнилым домом», если в основе творчества поэта лежат неподлинные, ложные стимулы.

Из тех разнообразных форм зависимости художника от ложных стимулов творчества, о которых говорил Толстой в своем письме Леониду Андрееву, едва ли не самый распространенный — желание отвечать вкусам и требованиям большинства читающей публики в данное время. «Это, — говорит Толстой, — особенно вредно и разрушает вперед уже все значение того, что пишется».

Николай Глазков в Тамбове. Конец 1960-х годов


Вкусы и требования читающей публики могут быть весьма разнообразны. Вожделения одной категории читателей складываются в знаменитую формулу мадам Мезальянсовой: «Сделайте нам красиво!» Другие, напротив, жаждут всякого рода откровенностей, грубостей, натурализмов и антиэстетизмов. Третьи хотят чего-нибудь позаковыристее, дабы, разгадав поэтическую метафору как некий ребус, тешиться своим уменьем ориентироваться в мутном поэтическом тумане. Есть, правда, и другие читатели, претензии которых звучат на первый взгляд более осмысленно и даже разумно.

Скажем, так:

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже