Мне, пожалуй, и не легко,Но я не мыслю, как раб.Я больше всего похож на линкор,На линейный корабль.Пока еще бури нет роковой,Эсминцы волненью в тактКачаются. Если сделать рукой,То будет примерно — так.Какой-нибудь ялик безумно кружимОт обыкновенной волны,И только линкор стоит недвижим,Поскольку ему хоть бы хны.Но если буря поставит рекорд,Хотя не в рекордах счастье,Тогда раскачивается и линкор.И станет линкор качаться.Вдруг все закончится в мире волн,И скажешь, что в море их нет,Однако будет качаться линкор,Хоть море надолго стихнет.И не побежит ни одна волнаВ тот самый штиль после шторма.Какой-нибудь ялик, как статуя наКрыше большого дома.И будет очень заметно, какЭсминцы качаться кончают.Однако буре минувшей в тактЛинкор все равно качает.И в этот самый текущий момент,Когда успокоится море,Какой-нибудь ялик-интеллигентЗаговорит о линкоре.И скажет ялик: каждый из нас,Когда было нужно, падал.Да здравствует, скажет, советская власть,А линкор — мракобес, консерватор.Он, конечно, гордится тем, что так разительно отличается от этих «яликов-интеллигентов». Но в то же время он отнюдь не склонен рассматривать это свое отличие от них как проявление какой-то личной доблести. Какая там доблесть! Он просто не может иначе, даже если бы и захотел:
Я стихи могу слагатьПро любовь и про вино.Если вздумаю солгать,Не удастся все равно.При этом он вовсе не предполагает, что обладает своего рода монополией на правду. Больше того! Он готов даже допустить, что прав не он, а те, кто не устает обвинять его в том, что он заблуждается:
…Но писатели не кассиры!Не мешайте им ошибаться,Потому что в ошибках сила!Он не настаивает на своей правоте, но лишь отстаивает свое право быть самим собой:
Никого не надо эпатировать,Пишите так, как будто для себя.И неважно, будут аплодироватьИли от негодованья завопят.И, наконец, самое поразительное: он убежден, что «в ошибках сила», даже если речь идет всего-навсего об ошибках против общепринятых законов и правил стихосложения:
Ты пишешь очень много дряни:Лишь полуфабрикат-руду,Но ты прекрасен, несмотря ниНа какую ерунду.В рубцах твоих стихов раненья,Которые в огне атак.А те, кто лучше и ровнее,Писать не выучатся так.У них стихи круглы и дуты,Хоть и металл, а не руда,И никакие институтыИм не помогут никогда.Эти строки, обращенные к «Другу из Поэтограда», с равным основанием могут быть отнесены и к нему самому.
Итак, органическое неумение «солгать» распространяется Глазковым не только на содержание
стихов. Изменить своему способу выражения мысли для истинного поэта так же невозможно, как и изменить самой мысли. (Собственно, иначе и быть не может: мы ведь уже условились, что поэзия — это особый способ мыслить, а не воплощать готовую мысль в слова.)Говоря об оригинальности Глазкова, о непохожести его стихов на чьи-либо другие, я вовсе не собираюсь отрицать глубокую, кровную его связь с целой плеядой предшественников. С ранним Заболоцким, с Олейниковым, с другими обериутами. И прежде всего, разумеется, с предтечей их — Велимиром Хлебниковым.
На близость Глазкова Хлебникову указывали не раз. Указывали и самому Глазкову, о чем он прямо говорит в одном из своих стихотворений: