Так был кончен наш долгий спор о стихах без рифмы.
Можно было бы еще и еще рассказывать об этом замечательном поэте и мудром человеке. Но лучше нас, его современников, расскажут о нем его стихи.
Так всегда…
Стихи бежали впереди него. Сталкивались с нами, тоже резвыми — молодыми. Запоминались с ходу, сами — не приходилось выучивать. Растаскивались на поговорки. Иногда услышанные «к слову» строки только потом сходились в целое стихотворение.
То были особенные месяцы. Начало 1945-го года. Дни ожидания победы и послепобедных надежд. Дни первых возвращений с войны и последних, как нам тогда казалось, утрат… Время студентов, роман о которых назывался «Трое в серых шинелях». И поэты, наши ровесники, донашивали еще гимнастерки. А читатели стихов носили любимые книжки в полевых или противогазных сумках.
Среди этих книжек попадались и самодельные — «Николай Глазков. Самсебяиздат». Я видела одну-две такие. У личных друзей Глазкова. У меня такой книжки не было — не была с ним знакома.
Я, как и многие, получила его стихи с голоса. Они жили среди нас, студентов-филологов МГУ, как песни, как притчи, как пословицы. Обрастали вариантами, «бытовали»…
От фольклора их отличала, пожалуй, только небезымянность — имя Глазкова кочевало вместе с его строками. Так неотделимо, что варианты, о которых мы спорили бывало, — так у него или иначе — оказались, как видно теперь из рукописей, его собственными, а не нажитыми в устном быту. Такую привязанность к авторам сохраняли, как я помню, еще только две студенческие песни того времени — «Бригантина» Павла Когана и «Одесса-мама» Всеволода Багрицкого.
С первого слуха строки Глазкова привлекали каламбурностью, радовали веселостью, вовлекали в игру:
Или:
Но уже этот игривый домовой занимал не только балагурной рифмой…
В непростом послевоенном быту каждый из нас и все вместе мы, те, кто пришел с войны, и успевшие подрасти за войну, продолжали происходить, складываться, образовываться. И стихи, слова, строки Глазкова — все эти «к слову» приходившие: «кошелек, набитый, как дурак», «Прометей — изобретатель спичек, а отнюдь не спичечный король», или «Так бюрократы каменного века встречали первый бронзовый топор», или «Чем столетье интересней для историка, тем для современника печальней…» — все эти и другие присловья (одно из них: «А я не говорю, что умней я вас, но моё поколенье умнее вашего» — не нашлось теперь ни в рукописях Коли, ни в памяти жены и многолетних близких друзей. Но точно помню — тогда считалось строками Глазкова, и даже говорили, что обращено к Л. Ю. Брик) — все это произносилось не всуе. Оказывалось нравственной опорой, хоть и веселым, но серьезным аргументом.