Вот наконец и Москва. Начинало рассветать, и сквозь розоватый туман виднелись два столба с фонарями.
— Это Преображенская застава, — сказал Тарас.
Около шлагбаума стояло множество возов и саней, около которых толпился народ. Едущих опрашивали в конторе о том, кто такие и куда едут, и пропускали по одному возу. В стороне виднелась церковь… Я перекрестился большим крестом.
— Крестится, как раскольник, — заметил Тарас. — Вот приедешь в Москву, там тебя приучат и к щепотке, и к табаку.
Я смотрел на все изумленными глазами: и на громадные дома, и на снующий народ, и на извозчиков.
— Это будочник с алебардой, — учил меня Тарас. — Они всякого могут задержать и отправить в кутузку для обучения уму-разуму.
Всюду сновали разносчики со сбитнем, калачами и сайками, громко крича:
— Горячих кому угодно!
— Видишь круглое здание, — сказал Кондаков. — Это строение для огненной машины, которая по железной дороге будет возить из Москвы в Петербург и людей и товары.
— А правду ли говорят, — спросил Тарас, — что дорога будет как стрела прямая и что, когда пригорки сровняют и леса прорубят, Петербург будет виден как на ладони?
— Разве можно глазу человеческому видеть за 700 верст, — ответил Кондаков.
Наконец мы приехали в Шуйское подворье и, поместив возы во дворе, сами вошли в постоялый двор Кормилицына. Это был подвал каменного дома, очень сырой, свет в который едва пробивался сквозь покрытые сплошь льдом окна. Кондаков сначала сходил в контору, а затем велел мне взять свой сундучок и повез меня на розвальнях к господам. Проезжая по улицам и рассматривая дома, я очень беспокоился о том, как примут меня господа. Мне было бы очень стыдно, если бы меня забраковали и признали негодным для Москвы. В то же время припоминал слова Никиты: «Не довернешься — бьют, и перевернешься — бьют». Когда мы въехали в Медвежий переулок, Кондаков снял шапку и слез с саней.
— Слезай и снимай шапку, — скомандовал он. — Видишь тот дом вдали. Это господский.
— Да ведь далеко. Мы бы во двор въехали.
— Молчи. Исстари ведется, что на господский двор мужики должны входить пешком и без шапки.
Мы вошли во двор и направились в один из флигелей, где помещалась людская. Там сидел дворецкий, распивая чай с лакеями и горничными.
— А, Федор Федорович приехал, — раздался голос.
Кондаков подал руку дворецкому и другим и, указывая на меня, сказал, что привез нового слугу.
— Здравствуй, землецок, — сказал шутливо дворецкий, оглядывая меня.
Все рассматривали мою шубу и сапоги, шептались и хихикали. Я в свою
очередь робко разглядывал их, удивлялся их синим сюртукам и платьям и — недоумевал, что они нашли во мне смешного. Дворецкий отнес переданное ему Кондаковым письмо, и скоро нас позвали в дом. В прихожей сидели два лакея, из которых один мотал бумагу, а другой вязал чулок. В зале стояли стеклянные цветные ширмы, висели большие зеркала и лампы, под которыми болтались стаканчики для стекавшего из ламп льняного масла. Из залы через коридор вошли в кабинет, где, разбитый параличом, лежал на кровати сам барин.
— Здорово, Кондаков, — сказал он. — Привез мальчика. Ты чей будешь?
— Дмитрия Евдокимова, крапивновского, — ответил я.
— А, знаю. Нравится Москва?
— Нравится, сударь, — опять ответил я и, вспомнив наставление Никиты, бухнулся в ноги. В это время вошла барыня. На ней было шелковое, с широкими рукавами и складками на плечах платье, на голове жемчужная гребенка, в ушах горели серьги, на груди блестела звезда, на шее был жемчуг. Сама она была молода и красива, и мне показалась богиней. Она присела на кровать к мужу и спросила меня:
— Ты из какой деревни?
Я так смешался, что не мог ответить.
— Забыл уже, как зовут деревню, — насмешливо продолжала она. — А тебя как зовут?
— Федором Дмитриевичем.
— Вот как.
Она что-то сказала барину по-французски, и они вдвоем засмеялись. Тут я вспомнил опять наставления Никиты и бухнулся на пол перед нею, так что ее ноги очутились над моей головой.
— Ах, дурак, дурак, — сказала она и ушла.
На этом и кончилось представление господам. Меня отвели опять в людскую, где предложили мне ужинать, но я есть не мог. Я лег спать и долго не мог заснуть. Перед моими глазами все стояла барыня. Я удивлялся, почему у нее, 25–27-летней красавицы, муж старик, лет 60, и думал, что у нас в деревне лучше, так как таких неравных браков не бывает. Всю ночь мне грезились разные сладкие сновидения. Проснувшись же, я почувствовал горькую действительность. В полутемной людской еще все спали, и только слышался храп кучеров и дворников. Я, боясь нарушить покой, не вставал и думал о том, как врут в деревне. Рассказывали, что дворовые не имеют покоя ни днем, ни ночью, а между тем, пока здесь храпят, в деревне самый плохой ткач успел уже наткать миткаля аршин 6, не меньше. Вот наконец встали, умылись и пошли каждый по своему делу. В людскую явился дворецкий и горничные и стали пить чай.
— Хочешь чаю? — спросил меня дворецкий. — Пил чай в деревне?
— Нет.
— На, выпей.
Мне дали чашку чаю и три баранки. Я старался пить так, как пьют остальные. Выпив две чашки, я поблагодарил и перекрестился большим крестом.