Все это я рассказывал Дэфни, но понимал и еще кое-что, о чем не говорил ей, – в той войне, какую вели мы, от человека требовалась поистине безграничная стойкость. Вначале неведение с успехом заменяло нам силу. Во время первых боевых вылетов мы держались мужественно и твердо, потому что не понимали, что представляет собой опасность. Но постепенно, уясняя, как надо предупреждать возникшую угрозу или бороться с ней, какой бы характер она ни носила, мы быстро усваивали и то, что всех опасностей все равно не избежать – опыт подсказывает, что стоит устранить одну, как появляется другая. Они словно соревновались между собой, а ставкой была наша жизнь, и, должен признать, именно у Мерроу я научился интуитивно отражать возникающую опасность, что и помогло мне – какая ирония судьбы! – пережить его.
Потом я заговорил о том, как часто мы допускаем оплошности и даже серьезные ошибки и к чему они приводят, когда под вами двадцать с лишним футов и ваши бомбы, предназначенные для какого-нибудь важного промышленного центра противника, падают не на него, а на жилые дома. Краешком сознания, вероятно, я все еще помнил про беднягу отца Дэфни, заколоченные окна и пустые коробки домов, которые мы видели в то утро, во время поездки в автобусе. Я прямо заявил, что мне все больше претит убийство. Плохо, когда мы убивали немцев, но еще хуже, когда убивали французов, бельгийцев, голландцев. Я сказал, что меня воспитывали в умеренно буржуазной строгости, что мои родители были добрыми людьми, хотя и не до приторности, и что природа наделила меня довольно общительным характером и той добропорядочностью, которой обладали до службы в армии многие наши офицеры и солдаты. В армии, где нет ничего святого, где поощряются жестокость и распущенность, а человеколюбие и нравственность ценятся не дороже куриного помета, я довольно легко отказался от многого из того, что именуется порядочностью, постоянно прибегал, как и мои приятели, к нецензурным словечкам и выражениям, пьянствовал, развратничал и любой ценой добивался удовлетворения своих прихотей. Но оставалось кое-что такое, чего я не мог переступить, как бы меня ни толкали обстоятельства, прежде всего – убийство. Чего проще – жить с друзьями и не мешать им жить; куда сложнее – убивать, даже врагов, чтобы жить самому. Я начинал войну без особой уверенности, что немцы действительно представляют какую-то угрозу для меня или для моего образа жизни; я переслушал об этом великое множество разговоров, читал в газетах, но ни тогда, ни теперь не верил в реальность такой угрозы, даже после того, как увидел утром руины Лондона. Своими мыслями я попытался поделиться с Дэфни.
– Счастливчик, – сказала она, снова поглаживая меня по лицу; на какое-то мгновение этот массаж показался мне чем-то вроде тех дешевых лекций, что часто устраивались в наших ВВС для политической обработки личного состава, ну, и для того, разумеется, чтобы рассеять личные мои сомнения; Дэфни, как англичанка, потерявшая по вине немцев отца и возлюбленного, тоже была заинтересована в том, чтобы укрепить мой высокий боевой дух.
– Это почему же счастливчик? – грубо спросил я.
– Потому, что ты не такой, как некоторые другие.
Внезапно мне захотелось немножко поссориться.
– Черт побери, что, собственно, ты хочешь сказать?
– Кое-кто из них воспринял войну как разрешение.
– Уж не на охоту ли? – Я пытался иронизировать.
– Вот именно, – спокойно ответила Дэфни. – Война для них легализует и даже облагораживает все, что бы они ни делали.
– Кто это «они»?
– Ну, уж я-то их знаю. Я сделала ошибку, влюбившись в одного из них. – Она перестала гладить меня по лицу.
– Да ну же, Дэф! – попросил я; ее пальцы снова пришли в движение, и я понял, что их теплое прикоснование гораздо важнее для меня, чем все земные беды. Я потерял интерес к разговору, прижался головой к упругому животу Дэфни и чуть не прослушал то, что она сказала дальше.
– Ты должен бы знать одного из них.
Конечно, она имела в виду Мерроу. Так моя Дэфни, уже составив мнение о моем командире, бросила намек, и жаль, что я не обратил на него особого внимания.
Если бы я вдумался в ее слова, если бы не впал в блаженное полусонное состояние, убаюканный прикосновением ее пальцев, гладивших меня по виску, я бы значительно раньше раскусил Мерроу и не был бы так потрясен жесточайшим разочарованием и внезапной решительной переменой в моем отношении к нему незадолго до конца нашего пребывания в Англии.