Мерроу набросился на Джона Л. Льюиса. Голландцев, которых Гитлер лишил дома, семей, работы, поразила неистовость Мерроу, ибо они и понятия не имели, кто такой Льюис. Мерроу начал с описания непомерно большой головы Льюиса и его огромной, набухшей от высокомерия верхней губы; он нарисовал яркий портрет Льюиса, и, как ни странно, это оказался портрет существа, в которое с годами мог превратиться сам Мерроу, – грубого, агрессивного, похожего на жабу. В конце апреля Льюис организовал забастовку шахтеров каменноугольных рудников в Алабаме, Кентукки и Пенсильвании и натянул нос провательственному комитету по урегулированию отношений между рабочими и промышленниками, так что пришлось вмешаться самому Рузвельту. А люди тем временем гибли на фронтах вдали от родины! Начав свое обличение со скотских эпитетов – вонючка, свинья, лошадиный зад, Мерроу перешел от скотологии и демонологии и в конце концов договорился до того, что Гитлер стал выглядеть у него всего лишь как дерзкий и шаловливый мальчишка, Льюис же – как настоящее чудовище. У голландцев чуть глаза на лоб не полезли, но и меня, признаться, удивила злобная брань Мерроу; даже о сержантах он не говорил так плохо. Я спрашивал себя: почему? Возможно, ответ надо было искать в нарисованном им портрете, – точнее, карикатуре Льюиса, – в нем угадывались некоторые черты самого Мерроу: а возможно, в Баззе все еще бродила неугасшая злоба, вызванная борьбой с холодом и неудобствами в марте и апреле, когда он участвовал в хищении угля, завезенного для душевых рядового и сержантского состава.
Голландцы ушли, покачивая головами, а вскоре и мы покинули «Беркли-беттери». В «Савое» мы застали Макса Брандта в компании каких-то военных пижонов из штабных крыс в габардиновом обмундировании, сшитом, как они утверждали, на Сейвил-роу. Они все время вели ожесточенную войну с портными, поскольку им приходилось покупать новое обмундирование каждый раз, как только у них на сиденье начинали лосниться штаны.
– Боумен, – заговорил Мерроу, когда мы снова выпивали с ними, – что с тобой происходит? Вид у тебя такой, будто ты начинился гашишем.
Баззу явно не давала покоя моя рассеянность, а она объяснялась тем, что я не переставал мечтать о Дэфни; он же всегда хотел, чтобы все внимание уделяли только ему, и обычно добивался своего.
– Девушка по имени Дэфни, – ответил я.
– У тебя что, мозги набекрень? – удивился Мерроу.
– В чем дело, верзила, тебе не нравится имя Дэфни? – спросил один из этих портновских манекенов, уже изрядно клюкнувший.
– Знаешь что, мой милый, – сказал Мерроу, – дай тебе Бог пожать столько рук в разных там посольствах и герцогских чертогах, если ухитришься туда пробраться, сколько женщин побывало у меня в постели. Но я летчик! Никогда ни одна женщина не сумеет встать между мной и самолетом.
– Да, но откуда ты взял, что Боу собирается бросить летать? – вмешался в разговор Макс, да благословит его Господь.
– А ты взгляни на него! – заорал Мерроу, ткнув пальцем в мою сторону.
– Капитан, – заговорил наш новый знакомый, – вы разговариваете так, словно на тему «А» никто другой, кроме вас, и заикнуться не смеет.
Уж больно откровенно парень выражал свои мысли, и я встревожился, опасаясь, как бы Мерроу не пришел в бешенство. Однако он покровительственно ответил:
– Знаешь, друг, в разведке, возможно, бабы могут быть темой «А». В военной же авиации тема «А» – летное дело. Тема «Б» – хреновина, или, иначе говоря, бомбы, так, Макс? А бабы – тема «В». Верно, Боумен?
Он искал поддержки у меня, у всех нас. Летчики против всего мира…
Мы снова отправились дальше. В тот вечер мы здорово покуролесили. В «Кабине капитана» попали в компанию каких-то щеголей из штаба VIII воздушной армии, расположившихся за большим столом в обществе нескольких девиц из Мейфера, искательниц острых ощущений; и здесь со мной произошла странная вещь. Я начал флиртовать с одной из них, танцевал с ней, чувствовал себя настолько самоуверенным, что чуть не пригласил отправиться в постель, причем не сомневался в согласии. И тем не менее я любил во всем мире одну лишь Дэфни. Наверно, это была инерция, дух того сумасшедшего сумеречного времени, которое мы переживали.
Я прикорнул в «Дорчестере», когда на востоке, среди аэростатов заграждения, уже занимался шафранный рассвет.
Последнее, что я слышал, засыпая, был грохот британских башмаков, простучавших твердыми каблуками по тротуару под нашим окном, эхо удаляющихся и постепенно затихающих шагов.
Я проспал глубоким сном до следующего полудня, потом отправился в старомодную фотостудию и самодовольно ухмылялся, словно человек, в одиночку выигравший войну, пока вдова, владелица студии, нырнув под кусок черной материи позади огромного фотоаппарата, нажимала резиновый шар; я не стал ожидать, пока будут готовы карточки, расплатился и велел послать один экземпляр Дэфни, а другой – моей матери.