Потом, накинув на плечи одеяло, она, точно невеста в фате, стала подниматься по снежно-белым ступеням лестницы. Снаружи снег, падая густой пеленой, превратил деревья и кусты в причудливой формы сугробы. Покой зимних звезд казался вечным.
Нащупывая в кармане ленточку и чувствуя запах девичьей кожи, Штамп снова подходил к дому номер 124.
«Устал я – до мозга костей. Говорят, продрог до мозга костей, а я вот – устал. Всю жизнь у меня от усталости кости ломило, а теперь она забралась внутрь. Вот я до мозга костей и устал. Должно быть, так чувствовала себя Бэби Сагз, – думал Штамп, – когда легла и все оставшиеся ей дни думала только о ярких красках». Когда Бэби сказала ему, чего хочет больше всего, он решил: ей просто стыдно, но еще стыдней – признаться в том, что ей стыдно. Ее авторитет среди прихожан, ее «танцы» на Поляне, ее страстные призывы (нет, это были не проповеди, как в настоящей церкви, – она всегда считала, что слишком невежественна для настоящих проповедей, она просто призывала людей к чему-то, и люди это слышали и слушались ее) – все это было осмеяно и отвергнуто из-за той крови, что пролилась у нее в доме. Господь задал ей неразрешимую задачу, и ей было слишком стыдно за Него, если можно так выразиться. Потому-то она и сказала Штампу, что легла в постель, чтобы думать о цветах радуги. Он пытался отговорить ее. Сэти в это время находилась в тюрьме с грудным младенцем – тем, которого Штампу удалось спасти в сарае. Сыновья Сэти крепко держались за руки во дворе и ни за что не желали разлучаться. Знакомые и незнакомые, люди заходили ненадолго, чтобы лишний разок послушать, как оно было, и вдруг Бэби объявила: хватит. Просто встала и ушла. Когда Сэти освободили, Бэби Сагз уже довела себя до полного изнеможения; ее черная кожа начала отливать синевой, а потом – и желтизной. Она высохла настолько, что стала похожа на восковую куколку.
Сперва Штамп время от времени видел ее – то во дворе, то на дороге, когда она несла передачку в тюрьму или башмаки в город. Потом все реже и реже. Он считал, что в постель ее заставил лечь стыд. Теперь же, через восемь лет после похорон Бэби, послуживших причиной ссоры, и через восемнадцать лет после того Несчастья, он свое мнение переменил. Просто Бэби тоже устала до мозга костей, и спасибо еще ее сердцу, которое так хорошо поддерживало в ней жизнь, что она продержалась еще целых восемь лет, чтобы наконец встретиться с тем цветом, который так страстно желала увидеть. Усталость атаковала Бэби Сагз так же бешено и внезапно, как и Штампа, однако у нее война с усталостью длилась долгие годы. Прожить шестьдесят лет, потерять всех своих детей, жизни которых, как и ее жизнь, те люди сжевали и выплюнули, словно обглоданную рыбью кость; получить пять лет свободы – подарок ее последнего сына, выкупившего ее будущее за счет своего собственного, обменявшего ее годы жизни в рабстве на свои, чтобы хоть у нее-то будущее было независимо от того, будет ли оно у него, – и потерять этого сына; обрести дочь и внучат – и увидеть, как дочь убивает своих детей (или пытается это сделать); быть принятой в общину свободных негров, любить их и быть ими любимой, давать и принимать советы, спорить и самой быть оспоренной, кормить и принимать угощение других – и потом стать отверженной, стать изгоем – что ж, такое могло доконать кого угодно, даже Бэби Сагз, святую.
– Слушай-ка, девушка, – говорил он ей, – как же ты могла забыть о Слове Божьем? Оно дано тебе, и ты должна нести его людям, что бы там с тобой ни случилось!
Они стояли на Ричмонд-стрит, по щиколотку утопая в опавших листьях. В нижних этажах просторных домов горели лампы, и из-за этого ранний вечер казался темнее, чем есть на самом деле. Замечательно пахло горящей листвой – всюду жгли костры. Совершенно случайно, точно так же, как только что заработал никель на чай за передачу посылки, Штамп глянул через улицу и узнал в женщине с подпрыгивающей походкой своего дорогого старого друга. Он много недель не видел Бэби Сагз и бросился к ней, шаркая ногами по красным опавшим листьям. Услышав приветствие Штампа, она остановилась и ответила ему, однако лицо ее осталось равнодушным. Ничего оно не выражало – точно пустая тарелка. Держа в руке ковровый саквояж, полный обуви, она ждала, чтобы он начал беседу. Если бы в ее глазах таилась печаль, это ему, конечно же, было бы понятно; однако вместо нее там прочно поселилось равнодушие.
– Ты уже три субботы подряд на Поляне не появляешься, – сказал он.
Она молча отвернулась, с преувеличенным вниманием рассматривая дома на улице.
– Люди приходили! – сказал он.
– Что ж, люди приходят и уходят, – откликнулась она.
– Давай-ка я тебе сумку поднесу. – Он попытался взять у нее саквояж, но она не позволила.
– Мне на этой улице заказ отдать нужно. Давно пора было, – сказала она. – Фамилия их Такер.
– Это вон там, – указал он. – Где каштаны-близнецы во дворе растут. Старые уже, с дуплами.
Они немного прошли рядом. Чтобы идти с ней в ногу, он нарочно замедлял шаг.
– Ну, так что?
– Что – что?