Савинков наткнулся на тревожно-вопросительный взгляд Философова, и ему вдруг стало неловко, что он ораторствует перед своим давним и верным сообщником.
— В общем, Дмитрий Владимирович, — сказал он просто и доверительно. — Речь идет всего лишь о тактической хитрости. Пусть видят — мы перестраиваем ряды, мы готовимся наступать. А для меня и для всех вы останетесь тем же, кем были всегда. И оставим это. Ну, как вам нравится Америка? Деловое государство! А?
— Я об этом давным-давно писал в нашей газете, — сказал Философов, все еще думая о нависшей над ним угрозе.
— Читал, Дмитрий Владимирович. Но в той статье вы заблуждались, восхваляя идейность американцев. Нет у них никаких идей в точном смысле этого понятия! Нет! Жрут до отвала, растят текущие счета в банке, радуются гибели конкурента — вот и все их идеи и идеалы. Мы переживали это у себя в России, когда на смену одряхлевшему дворянству приходил деловой класс капиталистов. И нам тоже не надо было плакать чеховскими слезами о вырубленном вишневом саде. Надо было максимально использовать ту новую ситуацию, и тогда, может быть, мы миновали бы революцию. Вы с этим согласны?
— Может быть… — уклонился Философов. — Но я думаю, что в связи с этим ни тогда, ни теперь от своих идей отрекаться нельзя.
— Разве я давал или даю вам повод для подобных напоминаний? — удивленно спросил Савинков.
— Пока нет… — Философов попытался улыбнуться. — Но, как сказала наша несравненная Зинаида Николаевна Гиппиус: не требуй постоянства от меня, оно не в моде в мире лживом.
— Обойдемся без поэзии, тем более плохой. Итак, я принял решение, — без паузы продолжал Савинков. — Варшавский комитет нашего союза условно разделяется на две группы. Первая группа — это идея, идеология, пропаганда нашей борьбы — словом, ее ум. Другая группа — действие, повседневная практика борьбы. Вы, Дмитрий Владимирович, возглавите первую группу, вторую — Шевченко.
Савинков отошел к окну и стал там, сцепив руки за спиной. Философов смотрел ему в спину и думал: уже сколько лет он связан с этим человеком, делит с ним нелегкую судьбу и до сих пор не уверен, что тот однажды не предаст его, не оставит одного на дороге.
— Борис Викторович, объясните мне, только откровенно: зачем вы это делаете? — спросил он.
— Зачем? Чисто стратегическое объяснение я вам уже дал. Хотите еще и практическое? Извольте, но не обижайтесь за правду… — Савинков подошел к Философову вплотную. — Вам нравится неподвижно сидеть в теплом болоте? И за борьбу выдавать свои статьи, писанные на сытый желудок в безопасном отдалении от арены борьбы? — спросил он, близко глядя в безмятежно голубые глаза Философова. — Дмитрий Владимирович, вы же были когда-то бойцом! А теперь вы делаете кислую физиономию, узнав, что я хочу продолжать нашу борьбу. Будем же откровенны! Да скажи я вам сейчас, что оставляю казну в ваших руках, и у вас мгновенно пропадет всякий интерес к тому, зачем я разделяю варшавский комитет. Разве не правда?
Философов молчал, но сильно покраснел.
— Так вот, казной отныне и навсегда буду ведать я, и только я, — продолжал Савинков. — Мы получили сейчас большие средства и обязаны израсходовать их с разумом и с честью.
В передней послышались нервные звонки.
— Извините… — Философов ушел и через минуту вернулся, сопровождаемый Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус.
— Это мистика! — воскликнул Савинков, рассмеявшись. — Вы знаете, на каких моих словах раздался ваш звонок? На словах: «Мы получили сейчас большие средства».
— О, прекрасная новость! — воскликнул Мережковский, пожимая сухую и прохладную руку Савинкова своей пухлой и влажной.
— Как поживает русская поэзия? — спросил Савинков, целуя руку Гиппиус.
— Поэзия околевает от голода, — по-французски в нос протянула Гиппиус. — Ведь наша главная кормилица — газета не платит гонорар уже скоро полгода, а моя книжка стихов лежит на складе, так как поляки раз и навсегда решили, что, кроме их Мицкевича, никаких других поэтов не было, нет, а главное, и не будет.
— Насчет средств — это что, злая шутка? — деловито спросил Мережковский.
— Вы не дали мне договорить… — недобро улыбнулся ему Савинков. — Да, мы получили большие средства, и я об этом сообщил Дмитрию Владимировичу. Но после этого я сказал ему, что мы обязаны израсходовать их с разумом и с честью. Я обращаю ваше внимание на вторую половину моего сообщения о средствах, ибо если говорить о разуме, то ваши фельетоны о Советской России — жалкая глупость!
— Ну уж, ну уж, — беззлобно бормотал Мережковский, который, кроме всего прочего, знал, что ругаться с Савинковым небезопасно. Особенно сейчас, когда у него появились деньги.
— Да, глупость, и только глупость — рисовать большевиков вурдалаками, пьющими детскую кровь, или жуликами, спекулирующими царскими ценностями. На каких дураков рассчитаны подобные басни? — Не ожидая ответа, Савинков продолжал: — Что же касается умных людей, и в их числе тех, кто дает средства на наше движение, у них подобное сочинительство вызывает одну логическую мысль: плохи дела у Савинкова, если он вынужден рассказывать людям подобную чушь.