Бабушка вдруг зашевелила губами, и я склонился к ней, стараясь расслышать хотя бы слово. «За молитвы святых отец наших, Господи Иисусе Христе, помилуй мене». Старушка молилась, молилась так, как её учили родители или парох, с теми особыми выражениями, которые встречаются в старых молитвенниках, изданных где-то во времена Первой мировой. Она прочла «Трисвятое», дошла до «Отче наш» и прочла Господню молитву отчётливо. Затем стала читать Символ веры. Я слушал. Там тоже попадались старые слова, сохранившиеся ещё со времён Димитрия Ростовского. Вместо «нас ради» я услышал «нас диля человек и нашего диля спасения». Это было трогательно и красиво. Человек достиг заката земной жизни, готовился встретиться с Богом и уже не мог говорить, но всё ещё мог молиться. Человек молился, повторяя слова со времён детства, повторённые уже не одну тысячу раз. Какие грехи она совершила? Какие из них оплакала и исповедала? За какие понесла очистительные скорби, хороня родных, болея, тяжко трудясь? Вряд ли я мог уже это узнать. Но нельзя было не причастить эту сухонькую и беспомощную женщину, лежавшую перед моими глазами и молившуюся, сложив по-детски руки.
Историю XX века с его коллективизациями, трудоднями, войнами, бедностью, молчаливым терпением можно учить, не читая книг, только глядя на руки стариков, всё это переживших.
Не поворачивая головы и не меняя выражения лица, она приоткрыла рот, чтобы принять Святые Тайны. Затем покорно запила, два раза глотнув тёплой воды из стакана, который я поднёс к её устам. Когда я стал читать «Ныне отпущаеши», старушка, словно закончив работу и собираясь отдыхать, закрыла глаза и опустила руки вдоль тела.
Уходя, я поговорил с внучкой о том, как поступать, «если что», и, отказавшись от чая, попросил отвезти меня в храм. Пока мы ехали по узким улицам перегруженного машинами города, мне хотелось думать о Марии Египетской, которая просила Зосиму перед тем, как её причастить, прочесть молитву Господню и Символ веры.
Бабушка отошла на Светлой седмице. Мы с псаломщиком пели над ней Пасхальный канон, и казалось, что она вот-вот приоткроет уста и начнёт шёпотом повторять за нами: «Смерти празднуем умерщвление, адово разрушение, иного жития вечнаго начало и, играюще, поем Виновнаго…»
На девятый день внучка с мужем и сыном была у нас в храме, и мы служили панихиду. Так же было и на сороковой. В сороковой день после молитвы я спросил у внучки, как их дела, как жизнь, как правнук отнёсся к смерти старушки.
– Всё хорошо, отче, – ответила она, – только кажется, будто кто-то отнял у нас что-то. Бабця (она назвала её по-местному) не могла нам уже ничем помочь. Да мы и не хотели от неё никакой помощи. Но за те пару месяцев, что она у нас доживала, у нас так хорошо пошли все дела, и по бизнесу у меня, и у мужа на работе. А теперь как-то стало тяжелее, то тут проблемы, то там. Может, нам кто-то «сделал» какие-то пакости?
Мы поговорили с ней минут десять, и я попытался разубедить её в чьём-то недоброжелательстве и возможной ворожбе. «У вас дома, – сказал я ей, – несколько месяцев была смиренная и непрестанная молитва. А теперь молитва прекратилась. Хотите помощи, начинайте молиться сами, как молилась она».
На том мы тогда и расстались. Я дал себе слово не забыть тот случай и непременно рассказать о нём прихожанам. Рассказать о том, как полезен бывает кажущийся бесполезным человек, и о том, что «безболезненная, непостыдная, мирная кончина жизни» есть и мы не зря так часто о ней молимся.
Старушка и ее лампада
Гладкие большие камни уличной мостовой. Дорога, верблюжьими горбами идущая то вверх, то вниз. Низкорослые, белые, аккуратные здания вдоль улиц. И тишина.
Когда идёшь по улице вверх, перед тобой голубое небо. Остановишься наверху отдышаться, обернёшься назад – перед тобой вдали открывается море. Такого же цвета, как небо.
Греция. Острова.
Здесь до боли красиво, и всё это почему-то без толку. Местные привыкли. Их взгляд на море и небо – безучастный, скользящий. Чтобы оценить по достоинству эту повисшую в воздухе жару, эту цветовую смесь терракотовых крыш, синего моря и белых стен, и треск цикад, и пыльную зелень олив, им надо покинуть родной дом, причём – надолго. Так, чтобы сны о родине потеснили все остальные сны, чтоб тоска тошнотой раз за разом подкатывала к горлу, чтобы пища чужбины была безвкусной. А иначе… Хоть в рай посади человека, он и там приживётся, пообвыкнет. Будет с тоскливым видом высовываться из окна, чтоб покурить и поплевать сквозь зубы, будет думать, «чем бы заняться?» или «где взять денег?»