Мысль о том, что и девушка эта схожа с ним в своей неосведомлённости, в своём незнании, рождала в душе приятное чувство товарищества, какой-то даже близости, будто они действительно оказались заговорщиками, и теперь-то Джейк понял, что он должен, обязан вмешаться, объяснить всё и принять хоть небольшую часть вины на себя. Так будет справедливее, ведь он тоже участвовал в этом…
Он снова развернулся, решительно переступил порог, толкнув не запертую до упора дверь — А-лата стояла на крыльце, повернулась на скрип, попыталась улыбнуться, и это ей удалось, даже улыбка получилась доброжелательная, но вот глаза остались строгими, и брови всё ещё хмурились.
Для самой гриффитки не остался незамеченным тот ищущий взгляд, с которым её Кийрил глянул по сторонам, и А-лата невольно обрадовалась, что дочь её уже ушла. Она чувствовала и сердцем и душой, что что-то может произойти из их знакомства, что-то нехорошее по её меркам и по меркам всех прежних её представлений. Потому оно и к лучшему, если эти двое будут видеться как можно реже.
Она не помнила своих родителей, они погибли, когда ей не было ещё и года, и А-лата, приёмная мать, никогда про них не говорила, про них — про отца и мать. Да и сама она, сколько себя помнила, не задавалась такими вопросами: «Кто они? Что с ними стало? Почему они погибли оба?»
Все её дочерние чувства, вся детская нежность были адресованы лишь одной, А-лате… Они всегда с ней были вдвоём, всегда вместе, и не испытывали потребности в ком-то ещё.
С той поры у неё и остались самые добрые, самые лучшие воспоминания детства, самые яркие впечатления, особенно сильные по контрасту с тем, что последовало потом, после появления «человеков».
Люди! Эти странные, удивительные существа, очень сильно, им всем на изумление, похожие на них, ларинов. И сколько всего нового и непонятного они внесли в их размеренную, простую жизнь, неизменную из поколения в поколение.
Она уже шестнадцать раз видела, как Чайна выходит из берегов, пресытившись ливневыми и снеговыми водами. Шестнадцать раз — два раза в год, весной и осенью, ей было восемь лет по земным человеческим меркам, когда их, всех детей, силой и заманчивыми обещаниями вырвали из родительских рук и отправили в город. Город… Слово «город» было тогда у всех на устах, но никто из них, малышей, напуганных, растерянных, ни слова не понимающих, не знал, что значит это слово, «город».
Слова «город» и «интернат» слились в её памяти в одно общее довольно мрачное и тяжёлое воспоминание.
Она много пела в то время, тихонечко, себе под нос, пела так, как учила её мама, и это как бы сближало их, соединяло, возвращало в прежнюю жизнь, придавало сил для того, чтобы пережить всё это, всё то, с чем они столкнулись тогда.
Она выросла в стенах интерната, запомнила каждый класс, в котором им приходилось заниматься, запомнила каждую песчинку на дорожке, каждый листик и травинку в саду, где они играли во внеучебное время.
Их было тридцать групп по десять в каждой, все по возрасту, и при каждой группе свой воспитатель-наставник.
Дети из разных мест, иногда даже с трудом понимающие друг друга, настолько сильно разнилось произношение одного языка. Они и понимать-то стали друг друга не сразу, понимать, принимать и любить. И этот учебный звеньевой коллектив во главе с воспитателем оказался настолько прочной силой, что даже после десяти лет интерната они продолжали быть вместе, одна маленькая ячейка из десяти лари́нов — семи девушек и троих юношей. Они работали в разных районах города, там, кого куда направили, но поддерживали отношения, всегда знали, кто чем занят, кто как живёт, в чём испытывает трудности.
Ей с работой повезло. Ей и ещё одному парню из их группы — Карриэртису. Невысокий (по их меркам), черноволосый, смуглый, с продолговатыми, удивительного разреза чёрными глазами, он был явный лари́н с восточного побережья континента. Работа бармена ему нравилась, он легко находил общий язык с каждым клиентом. Лёгкий, коммуникабельный, он успевал всегда и везде, он обладал прекрасным, просто незаменимым качеством — он мог поднять настроение любому: и посетителю, и ей… А ей — официантке — особенно к вечеру было тяжело сохранять на лице дежурную улыбку, так раздражающую её саму.
Ей, с детства довольно скрытной и замкнутой, почти не имевшей друзей за годы учёбы в интернате, эта работа поначалу совсем не понравилась. Постоянная суета и спешка, разные и такие одинаковые лица, стирающиеся из памяти лёгким усилием воли; одни и те же разговоры, постоянно одни и те же вопросы и двусмысленные намёки. Особенно к ним привыкать было сложно, но и перейти на другую работу им, лари́нам, не разрешалось. Вот так ей и пришлось жить первых три месяца.
А потом всё стало меняться, меняться и не в лучшую сторону.
В предчувствии войны началась такая суета, какой ей не приходилось видеть даже в час пик.