Скольких сил ей стоило создать у себя в душе это ощущение слепого неведения. Но, как и все лари́ны, она умела управлять своей памятью, забывать то, что не нужно или не желательно знать. Это умение спасло её от сумасшествия, от паранойи. Ведь все попытки рассказать хоть кому-нибудь о том, что ей довелось пережить, не давали результатов, не освобождали от тяжести. Даже А-лата — милая А-лата! — только улыбалась, успокаивала, повторяя:
— Не надо… Не надо вспоминать об этих мерзостях. Люди живут по своим законам, и мы не будем вмешиваться. Мы просто будем жить так, как жили всегда, ещё до их прихода!..
Но жить так было уже нельзя!
Да они же просто говорили теперь на разных языках! Они стали чужими друг другу! Они — дочь и мать! Понимавшие каждую мысль, каждый пусть даже мимолётный взгляд или чуть уловимый жест.
А тут ещё этот парень! Новый подопечный матери… Он оказался человеком! Человеком и солдатом… Свет видит! Это было похуже самой нехорошей новости. От пожара бежал — под ливень попал!
Как же так?! Откуда?! Почему?! Неужели и здесь уже появились люди?! Люди в зелёной форме!
Со слов матери она сумела представить события четырёхдневной давности. Сионийцы, ниобиане — между ними она не делала никакого различия. Не вникала в суть войны. Что толку? Их, ларинов, вообще никто не спрашивал. Да они и сами не встревали, не вмешивались принципиально. А здесь же!
Они должны были просто выполнить приказ, тем более, и приказ был яснее ясного. Но человек, которого нужно было «похоронить», оказался ещё жив. Кто из них высказал идею попытаться помочь умирающему? Неизвестно! Но А-лата приложила к этому делу свою руку. Она согласилась принять человека, осквернить свой дом, наложить на себя бремя запретов на время лечения. А ей же теперь нельзя даже в доме своём находиться, в том доме, под крышей которого она не была десять лет.
А всё из-за этого вот типа!
Он начал раздражать её с первого же момента! Даже тогда, когда беспомощный лежал в немом беспамятстве, когда метался в лихорадке, и особенно тогда, когда стало ясно, что он выжил, пересилил болезнь и смертельное ранение вопреки всем её представлениям о человеческой слабости. Только потому, только из-за этой удивительной живучести она и заинтересовалась Ки́йрилом. Кийрил — чужак! Как же шло оно ему, это имя!
Эта заинтересованность, это чисто женское любопытство даже сумело пересилить раздражение и недовольство. Остались лишь настороженность и опаска. Уж слишком въелось в память правило: «Не доверяй людям! А людям в зелёной форме никогда не доверяй!» Но интерес заставил её, как маленькую, издалека украдкой приглядываться к чужаку. Изучать его так, как это делают дикие животные. Никогда не терять из виду, не пропускать ни одного движения, ни одного жеста, заранее угадывать каждый предстоящий шаг и успеть рассмотреть тот предмет, на который Кийрил только собрался взглянуть. Это было сложно, очень сложно! Она не могла узнать его мысли! Не могла, как ни старалась. А ведь с людьми ей удавалось такое иногда, и даже чаще. А этот же тип был, как глухая стена. И это лишь обостряло интерес…
В его внешности при бо́льшем изучении всё больше угадывалось что-то гриффитское. Та совершенность черт, она была заметна при всей его худобе и болезненности; совершенство фигуры; разворот плеч и прямая спина, и особенно этот, присущий лишь лари́нам, подъём подбородка, как у тех, кто рождён в лесах, кто раньше, чем начинает ходить, научивается в окружающем мире улавливать и различать все звуки, все шорохи, все проявления живой жизни, когда-то давно несущие предкам ларинов опасность и смерть. Теперь таких хищников на Гриффите не осталось, не осталось даже в памяти самых старых песен, а эта древняя настороженность, как у постоянно прислушивающегося, сохранилась.
На этом сходство с лари́нами заканчивалось, а вот человеческое, свойственное лишь людям, проявлялось сразу, стоило только глаза у чужака увидеть. Эта удивительная, неправдоподобная синева. Какая-то живая, бархатистая, с лиловой теплотой, как у аспазии, если заглянуть на самое дно, в лоснящуюся чашечку цветка.
Кийрил выздоравливал, и она знала, что это значит: чужак скоро уйдёт в город, уйдёт к своим, как только окрепнет, как только проведут все очистительные обряды. И она торопила с этим, так как любопытство её начало медленно, но заметно даже для неё самой, перерастать во что-то более серьёзное, во что-то, чему сама она не могла и слова подходящего подобрать. Не могла и боялась, боялась того, чему не могла дать объяснения…
А-лата с самого утра занималась каким-то непонятным, но очень интересным делом. Большую охапку цветов, тех, что принесла её дочь, она разложила на столе. Тонкие, хрупкие стебли с голубыми прожилками разреза́ла повдоль ножом, обрывала уже подвядшие цветы, а потом укладывала растения в высокую деревянную ёмкость. Уминала стебли тяжёлым пестиком, а Джейк, молча наблюдавший за процессом, думал с удивлением: «Интересно, и что это будет? Неужели из этой травы ещё и сок можно выдавить?»