– Меня сюда вот, к закопанным, не раз уже заносило. Мыслью. Обдумываю всегда на ногах, на ходу: иной раз шагаешь-шагаешь, и улиц тебе не хватает, ну и забредешь сюда, в молчальню. Тут вот в сторожке – видите – по правую руку, у ворот, – мой знакомец, старик-сторож. Один раз прелюбопытный случай он мне рассказал. Такого и не придумаешь. Слышит он, понимаете ли, шум. Дело перед рассветом. Вслушался – ломом о камень. Звонок в милицию, наряд, и все вместе меж могил, тишком, на звук. Видят – в одном из склепов огонь. Подходят. Головами в дверь, а там над взломанным гробом с потайным фонариком в руке спина и движущиеся локти. Навалились, оттащили – и что же оказывается! В руках у вора щипцы, а в щипцах на длиннющем корне… золотой зуб. Дантист (своего рода, конечно). «И как повели мы его в район, – досказывал мне сторож, – всю дорогу зубодер ругался. Уж так и этак. „За что, – говорит, – рабочего человека с работы снимаете? Сколько я с ним намучился, и меня же в тюрьму“». Ну и я, знаете – соблазнительно уж очень, – попробовал развернуть эту штуку в рассказ. Где-то он там у меня валяется (не помню). Схему я брал такую. Немолодой, почтенный (в своем кругу, конечно) взломщик. Вот имя забыл – хорошее было имя, а забыл. Ну, все равно – скажем, Федос Шпынь. Шпынь работает чисто, положительно, верняком. Но с годами у него появляется и прогрессирует чрезвычайно неудобная для вора болезнь: он постепенно теряет слух. Человеку в летах трудно швыряться профессиями. Шпынь продолжает делать то, что делал. Пальцевая техника не изменяет ему в самых трудных ситуациях, но слух… Как-то его настигают с поличным: тюрьма. Шпынь имеет время поразмышлять на тему «Тяжелая штука жизнь». Выпускают. Без средств. Пробует найти так называемую честную работу. Много ли старику нужно? Но не тут-то было: и молодые тысячами без работы; кому нужен глухой и без квалификации? Приходится опять за свое. И опять тюрьма. Шпынь – рецидивист. Его ведут в дактилоскопический кабинет и притискивают к пальцам навощенную дощечку. Когда старика выбрасывает назад, в жизнь, он чувствует, будто из пальцев у него что-то вынули, выкрали, и вот без этого что-то, пронумерованного и запрятанного в архив, еще труднее. Дряхлеющий взломщик не любит (да и не любил никогда) всех этих острослухих. Он чуждается даже своих: ему кажется, они смеются за его спиной над глухим простофилей Федосом Шпынем. Дальше у живых красть нельзя, нет, остается одно – практика среди мертвых. «Эти, – думает Шпынь, растягивая рот в улыбку, – слышат еще похуже моего». Но и с трупами не так легко, как кажется: это раньше люди одевали своих покойников в лучшие платья, на стылые пальцы – перстни и дорогие каменья, на вытянутые ноги – глянцевитые ботинки. А теперь все это пообеднело, изжадничалось, норовит, ну, право, сказать стыдно, в одних носках да в молью проеденном платье сунуть человека в гроб (все равно, мол, под крышку). «Если так дальше пойдет, – думает иной раз старый Шпынь, возвращаясь ночью по лужам с пригородного кладбища, – то, и остыть человеку не давши, сами же будут (додумаются-таки люди, додумаются) золото из бездыханного рта тянуть, и не умеючи, наспех, без правила, им что? А я без хлеба». И вот однажды выходит Шпынь на работу: постоял на перекрестке, топыря ладонь у уха – не звонят ли где по покойнику. Не разберешь; только мутные шорохи и шумы; побродил у вывески с надписью «Гроба» – иной раз тут можно напасть на след. Никого. Поплелся к ближайшей паперти: на ступеньках женщина в черном – вот, заглянул в храм: есть, лежит меж горящих свеч, и провожающие одеты чисто и с достатком. «Добрый знак, – думает Шпынь, – только как его угадаешь, что у него там под губами: золотые или цементные, а то вдруг и никаких, не лошадь – в рот не залезешь». А тем временем из алтарных врат выходят священник и диакон, свеча тянется к свече за огоньком, и смутные голоса с хор – Шпынь больше угадывает, чем слышит их, – обещают покой средь святых и страну без печали и воздыханий. Старый Федос думает, что и ему скоро под дерновое одеяло, вздыхает и крестится. Но к последнему целованию в нем просыпается профессионал: он в очереди, с руками, чинно прижатыми к груди. Череда прощающихся подводит Шпыня к гробу; вот под ногами скрытая сукном ступень. Шпынь наклоняется, зорко всматриваясь в щель меж синих, окостенелых губ: от толчков их чуть-чуть разжало – и изнутри из двух мест золотой блик. Шпынь, закончив обряд, отходит в сторону: на лице его спокойное удовлетворение и серьезность человека, готового выполнить до конца печальный долг. Кто-то в толпе, с уважением оглядев Шпыня, шепчет соседу: «Какая красивая скорбь!» Процессия двигается. Ревматические ноги плохо слушают Шпыня, но нельзя бросить дело на середине. Он идет за катафалком, шаркая ногами о землю, среди родственников и друзей. Кто-то из молодежи почтительно поддерживает его за локоть. Запомнив место, отсчитав в уме все повороты дорожек – ведь работать придется ночью, – старик покидает кладбище. Остаток дня он дремлет, иззяблыми пятками к печке. А ночью, уложив инструменты, снова проделывает дальний путь. И вот тут-то… но концовку можно взять живьем из рассказа сторожа. Жизни не перемудришь. Да. Пойдем, что ли? Дело к вечеру. Еще запрут тут.