— Я не могу иначе, — взволнованно отвечал Клайм. — Мама, я ненавижу всю эту фальшь. Вы говорите — мужчины, достойные этого названия, ну, а может достойный этого названия мужчина тратить время на такие ничтожные пустяки, когда у него на глазах половина человечества гибнет потому, что нет никого, кто взялся бы за дело и научил их восстать против той жалкой участи, в которой они рождены? Каждое утро я просыпаюсь и вижу, что все живое стонет и мучается, как сказал апостол Павел, а я тем временем продаю блестящие побрякушки богатым женщинам и титулованным развратникам и потворствую самому презренному тщеславию — я, у которого хватит здоровья и сил для чего угодно. Целый год у меня на душе было неспокойно, и вот теперь конец — я не могу больше этим заниматься.
— Почему ты не можешь, когда другие могут?
— Не знаю. Может быть, потому, что есть много вещей, которые другие ценят, а я нет. Отчасти поэтому я и считаю, что должен сделать то, что задумал. Например, мое тело очень мало от меня требует. Я равнодушен ко всяким деликатесам, не нахожу вкуса в тонких блюдах. Ну и надо этот недостаток обратить на пользу; раз я могу обойтись без многого, за чем люди гоняются, так можно будет эти деньги истратить на кого-нибудь другого.
Эти слова не могли не вызвать отклика в душе миссис Ибрайт, так как свои аскетические наклонности Клайм унаследовал не от кого другого, как от нее же самой; и там, где логика была бессильна, чувство нашло прямую дорогу, как ни старалась миссис Ибрайт это скрыть для пользы сына. Она заговорила уже с меньшей уверенностью:
— А все-таки ты мог бы стать богатым человеком, если б только продолжал начатое. Заведующий большим ювелирным магазином — чего еще желать? Человек, облеченный доверием, всеми уважаемый! Но ты, наверно, будешь как твой отец; как и ему, тебе надоедает жить хорошо.
— Нет, — сказал ее сын. — Это мне не надоедает, хотя мне и надоело то, что вы под этим подразумеваете. Мама, что такое «жить хорошо»?
Миссис Ибрайт сама была слишком вдумчива по натуре, чтобы удовлетвориться ходячими определениями, и, подобно сократовскому «Что есть мудрость?» и «Что есть истина?» Понтия Пилата, жгучий вопрос Ибрайта остался без ответа.
Воцарившееся молчание прервал скрип садовой калитки, потом стук в дверь, и дверь растворилась. На пороге появился Христиан Кентл в своем воскресном костюме.
На Эгдоне было в обычае начинать вступление к рассказу, еще не войдя в дом, так что к тому времени, когда гость и хозяин оказывались лицом к лицу, повествование уже шло полным ходом. Поднимая скобу и растворяя дверь, Христиан говорил:
— И подумать только, ведь я из дому-то в редкость когда выхожу, а нынче как раз там и оказался!
— Ты нам принес какие-то новости, Христиан? — сказала миссис Ибрайт.
— А как же, про колдунью, и простите уж, коли я не вовремя, потому я подумал: «Надо пойти им рассказать, хоть они, может, еще и не кончили обедать». Верите ли, я до сих пор как лист осиновый дрожу. Беды-то нам от этого не приключится, а? Как по-вашему?
— Да что случилось-то?
— Да вот были мы сегодня в церкви, ну, встали, когда полагается, стоим, а пастор и говорит: «Помолимся». «Ну, думаю, что стоймя стоять, что на коленках, какая разница», и стал, да не я один, а все, никто не захотел старику поперечить. Ну вот, стоим на коленях и простояли, может, минуту либо две, как вдруг слышим — вскрикнул кто-то, да страшно так, словно у него душа с телом расставалась. Все вскочили, и тут узналось, что Сьюзен Нонсеч уколола мисс Вэй заточенной вязальной спицей, она уже и раньше грозилась это сделать, только бы в церкви ее застать, да мисс Вэй редко в церковь ходит. Месяц небось караулила, все дожидалась, как бы сделать, чтобы у той кровь потекла, — это чтоб снять порчу со Сьюзеных детей, потому та давно их заколдовала. А сегодня Сью прошла за ней тихонечко в церковь и села рядышком, и как только та повернулась, так что удобно стало, Сью сейчас раз — и запустила ей иголку в руку.
— Боже, какой ужас! — сказала миссис Ибрайт.
— И так глубоко воткнула, что барышня сразу в обморок, а я испугался вдруг побегут все, меня затолкают, и спрятался за виолончель и больше уж ничего не видел. Но, говорят, ее вынесли на воздух, а когда оглянулись, где Сью, той уж и след простыл. Ох, да как же она вскрикнула, бедняжка! А пастор, в стихаре, руки поднял, говорит: «Сядьте, сядьте, добрые люди!» Ну да как же, сели они! Ой, а знаете, что я доглядел, миссис Ибрайт? У пастора под стихарем сюртук надет! Когда он руки-то воздел, так и стало черный рукав видно.
— Какая жестокость, — сказал Ибрайт.
— Да, — откликнулась его мать.
— В суд бы надо подать, — сказал Христиан. — А вот и Хемфри, кажись, идет.
Вошел Хемфри.
— Ну, слыхали вы наши новости? Вижу, уж дошло до вас. А ведь вот чудно, — как кто из наших, эгдонских, в церковь пойдет, так что-нибудь неладное и случится. В последний раз Тимоти Фейруэй там был еще осенью, так это ж тот самый день, когда вы племянницы вашей брак запретили, миссис Ибрайт.